Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Но я ничего этого ей не сказал. Женщина с мельником ушли под вяз, и мы стали таскать с подводы мешки в мельничное здание, где с хрустящим свистом бешено вертелись жернова.

…На обратном пути домой, покачиваясь в телеге, я все время думал обо всем том, что произошло на мельнице за эту неделю. Отец, заметив, что я сделался странно молчалив, обеспокоенно спросил:

— Ты что, Сергуха, уж не заболел ли?

Разве мог я рассказать ему, какую волнующую тайну везу в своем сердце? Мне действительно казалось, что я заболел какой-то странной, непонятной болезнью, от которой нет никакого лекарства.

— Сергуха, посмотри, что с деревом-то сталось! — воскликнул удивленно отец, показывая рукой в сторону дуба. — Вот это полоснуло!

Я обернулся и не поверил своим глазам. Столетний великан выглядел каким-то однобоким, непривычным. Во время позавчерашней грозы молния ударила в его верхушку и до корня отсекла всю правую часть дерева…

— Сколько раз его молния била, а вот, поди ты, все стоит, — проговорил как-то грустно дед Трофим, идущий рядом с подводой, сзади отца.

— Наверное, засохнет, — сокрушенно, в лад его словам, проговорил отец. — Не выдюжить теперь старику…

Мы въезжали в Балы ко во. Мне до боли захотелось увидеть опять девушку у колодца. Но когда мы подъезжали к ее дому, у меня почему-то родился в сердце холодок испуга. Голубые ставни окон были прикрыты, на дверях висел большой замок.

В то лето кончилась пора моего отрочества, начиналась юность.

Татьяна Набатникова

ЛЕТНЯЯ ПРАКТИКА

Рассказ

По утрам я и Люба Полещук ждали у колхозной конторы машину. Мы садились на бревна в сторонке от громкоголосых доярок и молчали.

Люба: волосы стрельчатым мысом на лбу и глаза-луковицы. В глазах не переводилось удивление.

Мы были усмирены — обе одинаково — открывшейся нам в то лето красотой земли и не мешали друг другу словами.

Приходила машина — и мы рассаживались на деревянные скамейки в кузове, чтобы ехать в летний лагерь фермы к утренней дойке.

Пастух гнал из деревни стадо. Розовая пыль поднималась за бортом машины, из пыли возникали задумчивые морды коров, верховой пастух щелкал кнутом и мирно матерился.

Стоял солнечный гул, поля протягивали к теплу отростки тумана. Белизна, и зелень, и золото воздуха распирали глаза, нас мыло утро, и лица доярок с их грубой скукой не задевали нас.

По этим лицам догадывались, что праздник жизни, который мы слышали в себе, происходит не от красоты земли, этот ветер дул не на всех. Было страшно, что когда-нибудь он минует нас, и мы торопились.

Поэтому сразу, и ни слова друг другу не сказав, выбрали среди пастухов нашей фермы одного. Его было заметно. Он не помещался в кругу своей жизни, это было видно по тоскливым глазам: тесно; и мы с Любой растерялись, увидев. Он был взрослый.

Когда мы приезжали по утрам к лагерю, где ночевали только пастухи, он кивал рассеянно, спохватываясь на мое вопросительное «здравствуйте!», и уходил по склону седлать своего стреноженного коня. Кнут его оставлял на белом инее травы зеленый след.

И кроме этого я не хотела знать о нем ничего.

Доярки на ферме склоняли его имя за спиной у одной из них, Зинаиды. Они приглушали голоса и округляли глаза, из-за жажды жизни преувеличивая страсти, и, чтобы не слышать ничего, я уходила мыть фляги в стоячем пруду или собирать клубнику поближе к выпасам, подальше от лагеря. Люба уходила со мной. Наверное, она тоже не хотела ничего знать.

Наверное, он был женат. Может быть, у него были дети — ведь он был взрослый. И, наверное, не зря при Зинаиде шепот баб переходил в многозначительные взгляды.

Мы с Любой ползали по косогору, дыша парной травой, и ели клубнику. Люба с веселым ужасом говорила мне: «Я на тебя смотрю — и мне страшно: неужели и я такая же толстая?»

«Такая же, такая. Только я — тоньше», — думала я.

Мы не могли поверить, что красота, живущая в нас, может быть упакована во что попало. Зеркалам мы не верили. Зеркала показывали совсем не то, чего мы были вправе ждать для себя от природы.

Грубости трудной жизни мы тоже не замечали.

Мы слышали только созвучное тому празднику печали и нежности, который творился в нас. Мычание коров и звон молочных струй о жестяное дно оборачивались древним плачем, в мире кругом происходило какое-то движение, неясное, но согласное с нами, и в неподвижных березах было соучастие, и трава росла совершенно похоже на то, что было в нас.

В своем бессилии ЗНАТЬ мы сдавались дремучей рождающей земле, мы слушали и молчали.

К Зинаиде нас тянуло. Это была тяга ненависти и зависти. В полдень мы сидели около нее на нарах в сумрачной времянке, слушали дождь. Она вышивала крестиком, вяло расслабив подбородок. Потом она протяжно зевала, говорила: «Поспать, что ли» — и спала.

У нее были ленивые губы. От ее равнодушных глаз мир отскакивал как от стенки горох.

А в его лице все тонуло без единого всплеска.

Ах, за что же, по какой справедливости она была причастна к нему?

Я вставала и уходила под навес, тайно торжествуя над похрапыванием Зинаиды.

Он спускался вечером по склону, опутанный дождем, неся на брезентовом плаще сизую влагу. Глаза, оправленные тонким лицом, опережали его, торопились сюда, жадно ища среди нас одну, которую ему нельзя было любить по приговору пересудов, которую не надо было ему любить.

Свет мешался с сумраком среди холмов, коровы послушно отдавали молоко, он стоял поодаль от Зинаиды и сдерживал нежность опущенными веками. А Люба сказала мне, изумляясь своей откровенности: «Я мимо него сейчас проходила…»

Мне было пятнадцать. Ночами я выходила в спящий двор родительского дома, раздевалась в дощатом летнем душе и бичевала себя холодными струями, чтобы унять горячую лихорадку, перешибить жар внутри. Потом я шла на луг за край деревни, далеко, ложилась на спину прямо под звезды, и земля медленно опрокидывалась под головой, роняя меня в пустоту.

Однажды утро наступило, а я проспала. Опустевший двор колхозной конторы был как издевка над моим запыхавшимся бегом. Я заплакала.

У нас была всего лишь летняя практика после восьмого класса, и никакой формальной беды в моем опоздании не было. Но была какая-то беда… Зеленый след кнута на траве.

И тут я вспомнила про мотоцикл.

Мой брат, шестнадцатилетний мальчик, который на спор умел дать мотоциклу задний ход, долго и тщетно учил меня в то лето ездить на нем. Мотоцикл ему на тринадцатом году купил отец, купил при всей нашей бедности, потрясенный дьявольским его чутьем ко всякому механизму. Этот вундеркинд, ни разу не открывший книги по устройству двигателя, не мог понять, как можно не уметь ездить на мотоцикле. Я не понимала, как этому можно научиться.

Но я вспомнила про мотоцикл и про брата, которого уже нет дома, и бес засвистел у меня в ребрах.

Я вывела мотоцикл из гаража, пьянея от смелости, и с трудом завела его. Несколько раз он глох, прежде чем я смогла стронуться с места.

Со сладким ужасом я мчалась между стенами ржи, не поспевая соображать, зажмуриваясь на ухабах и лужах.

Перед самым лагерем дорога спускалась в лог и круто поворачивала вправо над высоким обрывом пруда. Как трудно повернуть направо на мотоцикле с пустой коляской, я уже знала, поэтому не удивилась, когда меня потащило прямо на обрыв. Медленным своим умом я даже не дошла до мысли «гибну».

В последний момент руль сам по себе вывернулся круто влево, и мотоцикл, описав петлю по самой кромке обрыва, выравнялся на дорогу к лагерю. Люба округлила свои луковичные глаза и шарахнулась в сторону. Но мотор вовремя заглох.

И тут я увидела кнут, который оставлял на росе травы самый ранний след. Он висел на гвозде, хотя стадо давно уже выгнали.

«Так я и знала, — подумала я, — так я и знала, что-нибудь без меня будет происходить».

51
{"b":"255942","o":1}