А она говорит спокойным голосом, и глаза ее блестящи и сухи:
– Пришло внезапно… ночью… Хотела позвать кого-нибудь из вас… Варвару… схватки… не в силах… невыносимо…
Потом молчание. А меня охватывает одна мысль, которая не дает покою: как мы не заметили, как же мы ничего не заметили, и женщины?.. Ну, Аня так, а Варвара? Очевидно, она и ей ничего не сказала. Но как же мы не заметили? И по фигуре ничего не заметно было…
– Я вчера получила письмо… Очень долго шло… неожиданное… Доктор один… Мы с ним давно… Он все присматривался ко мне, такой странный… медлительный, тяжелый… а уж если решил – как железный… Пишет, эти годы думал… пишет, любит меня и без меня жить не может и не хочет… В эту ночь его уже нет, срок дал для ответа… письмо долго шло… Да и что бы я ответила ему?.. Что?..
Она опускает веки на все такие же сухие глаза, как будто ждет от меня чего-то.
Что же я ей скажу: «Успокойтесь… выпейте воды»?
Она вдруг приподнимается, опираясь на локте, чуть не с ненавистью глядя на меня, и почти кричит:
– Я люблю мужа, слышите, люблю!.. Он ждет… он ждет своего ребенка…
Чувство ужаса слабеет во мне, и я почему-то считаю своею обязанностью, долгом перед этим несчастьем удержать в себе всю напряженность, всю остроту его – и не могу, точно все во мне обмякло, обвисло, и невольно назойливо две мысли толкутся в голове. Одна: «Как же это мы ничего не заметили?..» И другая: «Отчего же все… в комнате так прибрано и чисто после всего случившегося?..»
Не знаю, чутьем ли она угадала, или это было написано на моих глазах, или случайно – только она говорит:
– Я потом… когда мертвый на руках… встала… сделала, что нужно… вымыла… прибрала… оделась… Вот он лежит на стуле.
Она закрывает глаза и так лежит. Я сижу не дыша. Кто-то нервно, торопливо и больно выстукивает. Прислушиваюсь – сердце у меня стучит. У нее всё закрыты глаза. Я тихонько приподымаюсь, не шелохнув стулом, и на цыпочках, балансируя руками, пробираюсь к дверям.
Отворяю их осторожно, чтобы не скрипнули, и в последний момент, когда затворяю за собой, в суживающейся щели на меня блеснули с кровати сухим блеском глаза. Дверь беззвучно затворилась.
В темноте прыгаю через три-четыре ступени, как будто пожар.
«Надо позвать… надо сказать… нельзя же так…» – било у меня в голове, и опять: «Но как же мы не заметили?.. Как же мы ничего не видели?..»
Я торопливо иду по площади и ловлю зубами нехватающий воздух. Кто-то окликнул. Основа. Я прошел возле и не видел.
Мы повернули. У него такое же землистое лицо и лопата в руках. Мы идем молча. Вот он, этот дом. Два окна наверху. Хозяин что-то говорит нам любезное из дверей лавки и поглаживает бороду.
Подымаемся по темной лестнице, осторожно дыша, и останавливаемся у дверей с бьющимся сердцем, – оттуда рвутся неудержимые рыдания.
– Девочка моя… дорогая моя… ребенок мой… крошка моя родная… Ты не слышишь меня, ты ведь не слышишь меня, не слышишь, не слышишь. О, мука!.. Я никогда, никогда не забуду, никогда… мое родное дитя!..
И захлебывающиеся, подавляемые, лающие, стиснутые звуки – должно быть, подушку зубами закусила. Я пытаюсь постучать в дверь, но Основа сжимает мне плечо.
– Слышишь?..
– Слышу.
– Не надо стучать.
Мы стали у двери.
– …Деточка… девочка моя… только два раза… два раза дохнула… о-о-о-о!.. Хха-ха-ха! Хха-ха-ха!..
Я осторожно стучу, и мы входим.
Александра Ивановна молчит и смотрит на нас горячечными глазами. Потом говорит:
– Возьмите… там… в лесу… где елки… похороните на бугорке…
Мы оба подходим, громко стуча сапогами, хотя идем на носках. Я протягиваю руки и беру сверток. Что-то тяжелое, как студень, ходит под пальцами. Я опускаю в плетеную сумку.
Мы идем к двери, не оглядываясь, и, так же не глядя назад, закрываем дверь и останавливаемся, напряженно прислушиваясь. За дверью та же неподвижная тишина.
– Ну, пойдемте.
Спускаемся, нащупывая невидимые ступени, и в сумке мертво и тяжело переваливается, как будто там налита ртуть.
Выходим. Площадь, болото, лошади, гуси. Позади молчащий дом, и два чернеющих окна провожают нас.
Основа несет лопату. Я с удивлением слышу его совсем другой голос:
– Вот… я никак… до сих пор… в себя не приду…
– А знаете… – говорю я, – бывают такие душевные явления… Многие люди видят, а на самом деле этого нет… и не проверишь – у всех одинаково… Посмотрите, на нас все смотрят…
В каждом стекле прилипли лица, руки, глаза. Баба развешивает белье, обернулась, смотрит. Сумка, что ли, особенно оттягивает руку и обращает внимание всех.
Смутно вырастает сознание: все знают, что мы несем.
В лесу Основа роет яму, роет быстро и деловито, как все, что он делает. Золотится чистый, янтарный песок, выбрасываемый лопатой.
Я сижу на пригорке. Возле – сумка с растопыренными боками. В просвете меж красных сосен сквозит неохватимо серебряная гладь озера; тысячи зеленеющих островков. Пахнет смолистыми сучьями. Тишина. Над головой сумрачно-молчаливая густота хвои.
– Надо глубже, а то собаки выроют, – говорит Основа, работая.
А я думаю с негодованием: «Чудак, словно по хозяйству в саду у себя копается».
Опускаем на дно тяжело отвисающую сумку. Песок сыплется, все выше и выше поднимаясь в узкой яме. Сравнялось. Основа нагребает сухой хвои и набрасывает сучьев, чтобы было, как кругом.
– Не надо говорить ей… Будет бегать сюда… Надо забыть место.
Но я чувствую, – у него, как и у меня, запечатлелось все до последней веточки, песчинки, и не вырвать во всю жизнь.
Потянулись сумрачные, унылые дни. Александру Ивановну мы перевели к себе. Она то неподвижно глядит в окна, то лежит на кровати, молча закинув руки под голову.
Мы ходим на цыпочках, говорим вполголоса, как будто в доме покойник. В мастерской не слышно голосов, только сдержанный стук инструментов.
И вот по дому проползает роковое слово, которое гнали от себя, о котором боялись думать:
– Температура подымается…
– Слышите ли, температура подымается…
Мы забираемся в дальние комнаты в углах:
– Сколько?
– Тридцать восемь.
– Что же это!..
Долго прислушиваемся к грозно и неотвратимо надвигающемуся.
Проходит мучительный день, проходит мучительная, не дающая сомкнуть глаз ночь.
И опять:
– Сколько?
– Тридцать восемь, четыре.
Вечером:
– Тридцать восемь, восемь.
– Господа, так нельзя. Это смерть идет, заражение крови.
– Необходимо доктора.
И все глаза обратились ко мне с Основой.
– Ну, разумеется, доктора, – проговорил я преувеличенно убедительно и горячо.
А Основа просто:
– Сейчас схожу.
С предосторожностями сообщили Александре Ивановне. Она посмотрела на нас спокойно и холодно.
– Не надо доктора.
– Но… Александра Ивановна, нельзя же запускать, ведь…
– Я сама знаю, акушерка… подождем.
И потянулись мучительные, удушливые часы ожидания.
– Тридцать девять.
Тогда решили позвать доктора помимо нее. Но она, очевидно, следила за нами.
– Я вам говорю – не надо доктора.
– Нет, уж как хотите, доктор необходим.
Она зло посмотрела на меня, на Основу и… расхохоталась. У меня мурашки по спине.
– Ха-ха-ха… какие благородные, какие великодушные молодые люди!.. Доктора!.. Доктор осмотрит и, конечно, спросит: «Где же ребенок?» Раз его нет, стало быть, надо подозревать наличность преступления… Разы-ыщут!.. Найдутся свидетели, с радостью покажут – вы несли что-то в лес… А если откопают, сразу видно, ребенок родился живым… Я убила, вы – соучастники… Вам тоже каторга… Ха-ха-ха… молодые, благородные, великодушные люди!..
То, что она говорила, все время сидело у меня в глубине души смутным, несознанным беспокойством, которое я подавлял, как только оно шевелилось.
Основа вышел в другую комнату.
– Доктора я приведу… Насильно нужно.
Но слух ее был обострен. Приподнявшись, злобно блестя воспаленными глазами, хрипло крикнула: