– Не воруй.
– Подавись, черт жадный. Арбузик взять, так он стрелять. Все одно птица склюет.
Большой оттолкнул его и зашагал к изгороди. Перелез и потонул в черной чаще, как в погребе, чутьем угадывая невидимую тропу.
А маленький постоял, плюнул и пошел через сад к домику.
«Если собака спущена, заест… Coquin!..»
Он осторожно подходил, вглядываясь в темноту. Уже мутно забелел домик. Ревущий собачий лай наполнил темный сад. Маленький человечек торопливо полез на дерево, обдирая руки и колени и умильно уговаривая:
– Кор, сердце мое… на, на, на!..
Кор подпрыгнул, схватил за штаны и стал тащить, мотая головой.
– Караул!.. Спасайте от хищника!..
– Ты чего орешь? – раздался заспанный голос работника. – Ишь ветки все обломал.
Работник отогнал собаку, оба прошли к домику и сели на ступеньки.
– Есть, что ль, табак?
– Есть, есть.
Маленький человек достал завернутый в бумагу табак, оба свернули папиросы, и в темноте, то разгораясь, то чуть прокалывая темноту, закраснелись два огонька.
– Было застрелил меня сейчас ваш.
– Воровал?
– Еще чего!.. Просто шел по дороге за изгородью, а он как ахнет. По рыси стрелял, а не попал, да в меня, идол.
Помолчали, красновато освещая на минуту лица снизу папиросами.
– В которое же он тебя место?
– Сидеть больно… Ты бы, Сема, дал перевязать.
– Присохнет. Бекасинником. Кабы поядреней дробь, прохватило бы, это – одна мораль, хлыстнет, и все.
– Я, Сема, из княжеской породы, мне это не подобает.
– И кто вас суды гонит, босая команда! И идут, и идут, как прорвало их, – чисто по весь Кавказ набились, плюнуть некуда, везде – босявка. Много вашего босого батальона шатается. Как весна, почуют тепло, так и потянут вереницами
– Ты это, Сема, не говори. Сказать бы – я. Родился, брат, я в палатах, а сегодня вон портки мне разодрал ваш Кор. Нет ли у тебя поцелее, браток?
Работник молча курил.
– А все, брат, из-за женщины. Если б ты глянул на нее – чудесная. Charmante!..[3] А мы, брат, сюда, как на дачу: поработаешь, на винограднике или в саду выколотил пятерку, ступай на берег, – пляж называется, – ложись врастяжку, принимай солнечные ванны, успокаивай нервы. Хозяин ваш лют, живьем глотает. Вешать бы таких. Мне вице-губернаторство предлагали, отказался, а то бы вешал таких.
– Тебя бы повесить за энто место.
Звезды все завалились за хребет.
Небо зеленело.
Большой человек, когда перелез через изгородь, вошел в чащу и стал спускаться в ущелье. Тьма была непроглядная. Он шел, как в глубоком погребе, протянув ружье, чтобы не выколоть ветками глаза. Море шумело глухо, неясно.
Место он определял по числу сделанных шагов, по крутизне ската. Выбрался из ущелья, забелела дорога, вверху бледно показались умирающие звезды. Море опять стало вздыматься отчетливо и тяжко.
Человек шел большими, твердыми шагами, не было тяжело, как будто нес всю свою жизнь, всю до единого дня.
Юношей без средств ушел из богатого купеческого дома, все бросив, унося родительское проклятье, с головой ринулся в борьбу! Убил урядника. Участвовал в покушении на губернатора. Бежал. Кавказ громоздился сияющими снегами, лесами нетронутыми, таинственными ущельями, – тут можно жить по-своему, по правде, слушаясь только совести.
Тут встретила девственная природа, лесные звери, горная тишина, горные опасности и красоты. Встретил кучку людей, как и он, жадно искавших совести жизни. Только земля, нетронутая земля среди дикой прекрасной природы дает людям душевный покой и удовлетворение трудовой жизни.
И они сели на земле братской общиной, отдаваясь совместному труду, отдавая все силы земле, не как рабы и работники, а как товарищи и братья. И закипел молодой труд, закипела молодая жизнь. На полянах подымали плугом новь, по уступам разводили виноградники, сажали сады, прорубали лес, рыли колодцы.
Но в первый же год затемнились над головами тучки. Он, бросивший для трудовой жизни богатство, семью, чуявший в себе неизбывную силу строительства и труда, опускал тяжелую свою руку на товарищей, давил их железной волей. Откуда-то взялась сноровка в незнакомых условиях, но потому, что он в большинстве случаев был прав, против его указаний восставали, тиранию его умения и находчивости старались сбросить.
Завязалась борьба. Во время смуты он поднялся во весь свой громадный рост и крикнул;
– Так будьте ж вы прокляты!
И ушел.
Тяжкая жизнь началась. В глухой чаще он бился, как лесной зверь. Спал на земле, дождливую зиму провел в шалаше. Жилы тянулись от нечеловеческого труда и напряжения.
А через десять лет, через десять лет он – стяжатель, какого округа еще не видала. Он умеет выжать из людей все и бросить пустую, смятую кожу. Его ненавидят и боятся, – так и надо.
Люди, как зверье: полезных приручи, воспользуйся, вредных уничтожь. И женщины, – возьми, когда нужно, и выбрось, когда не нужно. И, может быть, потому они так и льнули к нему всегда: «Рабье поколение, ищущее господина и хозяина своего».
Любовь?.. Он усмехнулся. Любовь – это очень элементарно и просто.
А в темноте проступили серые глаза, полные доброй ласки и затаенно грустные…
Он скрипнул зубами и стал огибать чащу по свернувшей дороге. Здесь в прошлом месяце застрелил медведицу с медвежонком.
Прошел верст пять; все время справа, отдаваясь гулом в земле, тяжко вздымалось и падало море. Над черными деревьями стало светлеть, и звезды, все больше бледнея, исчезали.
Потянулись изгороди. Донесся слабо невыспавшийся собачий лай. Жильем потянуло. Он остановился. Справа раздвинулась чаща, и глянул молочно-мутный простор.
«Зачем?.. Куда?»
Человек постоял, опираясь на ружье, потом прошел на прогалину и сел на краю, спустив ноги над отвесным обрывом. Внизу все так же тяжко и мерно шумело, и слабо вспыхивала и гасла белеющая кайма. Чуялся огромный молочно-смутный простор, и на краю его тянулась все светлеющая полоса.
– Ну, чего жду? Зачем забрался сюда?.. Как мальчишка, как собачонка… жду чего-то…
Вздыбилась вся гордость. Но что-то сильнее гордости, сильнее всего, чем наполнялась жизнь, заставляло сидеть, свесив ноги над скалистым обрывом, жадно уходящим в бездну, где слабо мерцает всплывающая и гаснущая пенистая кайма.
И стало открываться море до самого края, до разгорающейся красной зари. А направо, налево потянулся скалистый обрыв, поверху закудрявившийся деревьями, внизу лениво надвигались мерные, успокаивающиеся волны.
В одном месте берег выгнулся широким песчано-отлогим заливом; на песке чернели опрокинутые лодки, поодаль крохотно белели домики.
Но один домик под черепичной крышей, казалось, поглощал море, и разгорающуюся зарю, и огромное, во все стороны открывшееся небо. Один домик под черепичной крышей.
Долго смотрел туда сидящий человек, разглядывая крохотные, немые, чернеющие окна. И вдруг то, чего больше всего боялся и чего тайно всем существом ждал, произошло: отворилась дверь, и на пороге показалась маленькая фигурка.
Видно было, как она стояла и смотрела на море, потом одиноко пошла по дороге.
Человек встал, закинул ружье и зашагал. На повороте они увидели друг друга и остановились.
– Вы?!. – проговорила она полуиспуганно, полурадостно.
Он усмехнулся:
– Не ждали?..
И вдруг стал спокоен, чувствуя, что овладел собою. Самое лучшее – повернуться и, не прощаясь, молча уйти.
Глянул, – румянец разлился по ее лицу, порозовело от разгорающейся зари. Верхушки деревьев тоже зарумянились.
– Я – всю ночь не спала… должно быть… море очень шумело… билось…
Он опять зло и жестоко усмехнулся:
– То-то вы в эту сторону пошли, не куда-нибудь…
У нее чуть дрогнули тонкие брови, но сейчас же, точно подавляя протест, глаза залучились такой ласковой болью, таким нежным участием.
– Не надо… так…