Серафимовичу не удалось прочитать свою лекцию в московском Литературно-художественном кружке: идея эта не встретила поддержки ни у руководителей кружка, ни у товарищей Серафимовича по литературному объединению «Среда».
Большинство членов кружка неодобрительно относились к декадентским тенденциям в современной литературе, но единой эстетической программы у «Среды» выработано не было. «Постепенно нарастающая волна модернизма заставила, однако, кружок так или иначе реагировать на это течение и посчитаться с ним, игнорировать его, как это делалось раньше, стало уже невозможным, – говорил в юбилейном докладе, посвященном десятилетию „Среды“, ее постоянный председатель, писатель Юлий Бунин. – Однако было бы ошибочно думать, что кружок вступил на путь систематической критики модернизма…» (ЦГАЛИ, ф. № 1292, оп. № 2, ед. хр. № 2).
Серафимович не мог согласиться с лояльным примиренческим отношением к эстетике «нового искусства». Он «вступил на путь систематической критики модернизма» и, не встретив поддержки у организаторов «Среды», продолжал идти по этому пути самостоятельно.
Публичные выступления Серафимовича в эпоху реакции на литературные темы дополняют еще одним важным штрихом облик писателя-реалиста, в годы тяжких испытаний для русского общества сохранившего неугасимую веру в торжество идей революции.
Стена*
Впервые напечатано в журнале «Современный мир», 1907, № 1, стр. 108–124, под названием «Живая тюрьма».
В письме к жене от 13 декабря 1906 г. Серафимович сообщает: «Неделю назад сдал рассказ „Живая тюрьма“ (переделал рассказ под названием „На Севере“)». Рассказ под таким названием нам неизвестен, возможно он был напечатан в какой-нибудь газете, скорее же речь идет о переработке писателем своего чернового наброска. Обстановка тюрьмы и ссылки, изображенная в рассказе, воспроизводит пережитое писателем в 1887–1890 гг.; в: тексте встречаются прямые автобиографические куски («Лет семь мне, должно быть, было, с покойным отцом поехали в Ново-Александровскую станицу… Далеко за Медведицей синели прибрежные меловые горы…»). Последняя, шестая глава, действие которой развертывается после манифеста 17 октября 1905 г. в приморском южном городе, дописана, очевидно, при переделке рассказа.
Центральное место шестой главы – речь Варукова на митинге. Автор, который на всем протяжении рассказа относится весьма критически к своему герою – человеку слова, а не дела, – вкладывает в его уста фразы революционного содержания. Речь Варукова вызвала возражения цензуры и подверглась резкому сокращению.
В примечаниях к Собранию сочинений (1947, т. III, стр. 405) Г. Нерадов пишет: «Автор, вечно переезжая с места на место, не мог сохранить первоначальных копий и цензурных выбросок не помнит. В конце рассказа, после фразы: „…с голоду дохнем, мы, дети наши… и нету этому конца и краю нету!..“ – автор приписал следующую концовку» (см. текст, стр. 47).
При разборе архива писателя в 1949 г. была обнаружена рукопись чернового варианта рассказа «Живая тюрьма» (ЦГАЛИ, ф. № 457, ед. хр. № 51). Приводим текст конца рассказа по черновой рукописи:
«– Я, братцы, десять лет в Сибири провел… в лесу среда зверей, без человеческого слова. Молодость, лучшая часть жизни, молчаливо погребена там, под холодными снегами.
Он помолчал, и у всех на минуту заслонилось синеющее море, ласковое солнце, сизые горы и печально-нежные кипарисы. И промелькнула в тумане неясно суровая, незнаемая, далекая страна, молчаливая и страшная своим напоминанием о том, что навсегда оторвано от жизни.
И что-то дрогнуло и побежало по толпе, то легкое содрогание, которое пробегает по лицу безнадежно больного, когда ему открывают рану.
– Десять лет!.. А вы? вы всю жизнь вашу, страшную жизнь, погребли у себя на родине, среди родных полей, среди родной пашни, среди родных лесов, среди детей, среди могил отцов. И отцы отцов ваших так же молчаливо и темно влекли свою яремную жизнь, как теперь лежат в молчаливых и сырых могилках. И не у кого вам спросить, не у кого потребовать: отчего у вас не было иной жизни? Явятся другие люди, смелые и вольные – они уже среди вас, – и потребуют, и исторгнут этот ответ, и создадут иную жизнь, но вы… вы сойдете в могилу так же темно и слепо, как пришли.
Из угла губ тянулась тонкая красная ниточка, побежала и запеклась на отвороте пиджака. Он пошатнулся, и товарищи подхватили и, бережно опуская, приняли его на свои руки. И он улыбался им ясной последней улыбкой, улыбался синему небу, печальным кипарисам, сизой дымкой подернутым горам и этому… (последнее слово не разобрано)».
Как видим, в черновике нет прямого призыва Варукова к толпе, но мысль о торжестве новой жизни, которую создадут «люди смелые и вольные», выражена очень отчетливо.
Настоящая жизнь*
Впервые напечатано в журнале «Русская мысль», 1907, кн. 1, стр. 83-101.
«Я наблюдал много таких, особенно среди молодежи. Они чувствовали, что есть другая, „настоящая жизнь“, не такая скучная, серая, однообразная и томительная… Краешком уха в пивной, на гулянии они ловили иногда споры студентов на темы политические, общественные, о Марксе. Все это было занимательно, хотя они в существе спора не разбирались, а только понимали, – вернее, угадывали чутьем, – что тут интересы более глубокие и важные, чем те, которые царят в их маленькой, серой, забитой жизни» (А. Серафимович, Высказывания автора, Собр. соч., 1947, т. III, стр. 396–397)[7].
Вы-ыпь-ээм мы-ы-ы // За то-оого-оо. – Студенты пели студенческую песню «Проведемте, друзья». Следующие неприведенные строки предлагают тост за Чернышевского:
Кто «Что делать?» писал.
За идеи его, за его идеал.
Оцененная голова*
Впервые напечатано в сборнике «Знание» за 1907 г., кн. 15, стр. 123–141, под заглавием «Он пришел».
Рассказ предназначался для журнала «Современный мир», но не был там опубликован. «Помню, с рассказом „Оцененная голова“ вышла такая история, – сообщает Серафимович. – В редакции журнала „Современный мир“, куда я хотел дать этот рассказ, Иорданская устроила читку. Собралось человек сто разношерстной публики. Преимущественно писатели и критики и разные ценители и любители литературы, – в общем, публика богемная – приклеилась к упадочной литературе, как мухи к сахару. Как кончил я читать, начали меня крыть, без зазрения совести, чудовищно крыли. Я прямо опешил, так накинулись. Критик такой был тогда, Петр Пильский – он меня пушил на все корки. „Вы, – все более повышал он голос, хватаясь за золотое пенсне, – давайте нам художественное произведение, а не тенденциозные вещи. Это никуда не годится“. Другие тоже рвали и метали как кто мог, – там адвокатишки какие-то с большими крахмальными вырезами. Совершенно ошарашили. Куприн и Иорданская дипломатически молчали… Вскоре Горький в „Знании“ напечатал…» (т. III, стр. 389–390).
Печатный текст рассказа несколько отличается от сохранившейся рукописи (ЦГАЛИ, ф. № 457, ед. хр. № 52). В описании подпольщиков, приходивших по делам к Богуну, снята характерная для ряда предреволюционных произведений Серафимовича тема незаметной и трагической жертвы одиночек во имя будущего, которого им не суждено дождаться. Строже и лаконичнее сделан финал. В рукописи он читается так:
«У кровати на коленях, уронив голову на руки, рыдала женщина. Возле стоял чернобородый мужчина и не отрываясь глядел на разметавшегося ребенка с огненно-пылающим личиком, с пересохшими полуоткрытыми губками и с выглядывающими из-за них плотно стиснутыми, подернутыми слизью зубами.