Неужели и этот мой рассказ потонет во прахе? Не может же быть!.. Послушайте: в нем плывут облака, в нем солнце, там моя родина, там загорелые степные лица, там сердце бьется…
И не коснется затаенных струн вашей души? И не задрожат сердца ваши навстречу трепещущему сердцу? Это чудовищно!..
Холодно спокойные люди сказали мне:
– Приходите через месяц!..
Но ведь их же маленькая кучка, а нас – бездны, тьмы. Ведь у них не хватит физической возможности каждого выслушать, каждого понять, каждого угадать, каждому заглянуть в душу.
Да, но я живой, мне больно, мне больно, я гибну!..
Почернелое, обнаженно искривленное дерево среди асфальта постоянно стоит перед глазами.
Я отдыхаю только в толпе. Я ухожу из номера и тону в этой чудесной людской толпе, такой неудержимо подвижной, полной непрерывно тратящейся жизненной энергии. Здесь миллионы смеха…
Они идут с серьезными лицами? Но разве каждый из них в отдельности не смеется заразительно и весело?
Здесь кипят благородные человеческие страсти и грязные звериные, здесь все – напряжение ума и воли или безудержно жадный размах наслаждения…
Они идут со сдержанными движениями и лицами.
Да, но каждый идет на свидание, и горячо бьется нетерпеливое сердце. Или идет со свиданья, утомленный, с изнеможенно разлитой по телу остывающей лаской. Или идет с напряжением неотступно преследующей его всюду мысли творчества. Или идет нести страшный рабий труд. Или идет, тайно преследуемый шпионами, на человеческую борьбу за тех, кого высасывает этот безумный труд.
Я люблю человеческую толпу, так безумно разнообразную в своем однообразии.
* * *
Попалась маленькая, на несколько рублей, работа, и я в первый раз за неделю пообедал.
В столовой много молодых, свежих лиц учащихся, студенты, студентки. Весело, оживленно колышется говор. И никто из них не обратится ко мне, не засмеется, не протянет руки: «Ба, да это вы!..» – как будто меня и нет здесь, как будто это и не я, приехавший искать жизни, улыбки ее, борьбы ее, а пустой стул. Чудаки!..
Впрочем, все равно. Удивительно примирение ко всему относишься, когда пообедаешь.
Выхожу. Что это? Не узнаю места, не узнаю домов, не узнаю шумной улицы.
Оборачиваюсь в одну сторону. Огромная, веселая, ослепительно залитая, она бесконечно уходит в сверкающую даль миллионами огней, празднично играя в сумерках еще не погасшего дня, и вся кипит живым движением.
Оборачиваюсь в другую сторону. Нет ни домов, ни улиц, ни деревьев, ни воды, ни огней. Все тонет в густой молчаливой дымчато-черной мгле тумана. Он скрадывает фронтоны, углы, лепные украшения, линии, краски, молча глотает звуки. Улица с домами и со всем, что в ней есть, точно провалилась в траурно-черный провал. Люди, лошади, извозчики, кареты бесконечно идут и едут туда и пропадают, и опять идут и едут, и опять, не наполняя, пропадают в мглистой пустоте – без границ; без конца, не слышно их голосов, шороха шагов.
Оттуда, из этой ровной поглощающей черноты, веет холодом бесконечного равнодушия. Оттуда же совершенно неожиданно идут люди, идут нескончаемой живой вереницей. Внезапно выкатываются, мигнув красным глазом, трамваи, выбегают извозчики, и идут, идут люди.
Оттуда же зачинаются дома и плотно, плечо в плечо, тянутся и уходят в другую, яркую, озаренную живыми огнями сторону. Зачинаются и уходят вереницы огней, и говор и звон, краски и линии.
Все-таки так весело!
Сажусь в трамвай, и он, с все повышающимся, испуганно жалующимся гулом быстро побежал к траурной кайме тумана.
Огни кругом потухли. Ни освещенных домов, ни фонарей, ни движущейся толпы. В стекла вагона мрачно глядит мертвая мгла.
Вагон гремит, качается, как будто яа одном месте, среди вечной, бескрайной ночи, и отравно видеть внутри освещение, когда за черными стеклами иячего нет – один мрак без границ.
Пассажиры сидят, покачиваясь, строго – с неподвижными лицами.
Девушка – белая шея, светлые волосы, шляпа по-особенному, по-молодому. Тонкий румянец, тоже по-особенному, по-молодому…
Я не спускаю восхищенных глаз.
«Сердце бьется тревожно и страстно…»
Она смотрит перед собой. Предлинные черные изогнутые ресницы чуть подрагивают. Сколько чистоты в линиях чистого лба, чистоты наивной, милой, влекущей.
Милая!.. Боже мой, как безумно хочется любви, озаренной, ласковой, чистой…
Чуть приподнялись ресницы, глянули такие же чистые серые глаза. Не улыбка ли на не знающих поцелуя губах?
В стеклах неохватимая чернота, и гремит и качается, как будто на месте, вагон. Все не стирается странность того, что тут лица, потолок, пол ярко озарены электричеством, а за стеклами чернота.
Я ее не знаю. Не олицетворение ли это любви, яркой и прекрасной своей неведомой чистотой, которая бывает только в юности? Отчего же так трепетно бьется сердце?
Она подымается и уходит, тонкая и стройная сзади девичьей стройностью.
Разом делается скучно и одиноко, хотя так же все внутри озарено и неизвестно, где гремит и качается вагон.
Кондуктор по неискоренимой даже в этих обстоятельствах привычке возглашает в дверях:
– Угол Большого и Кривой.
Я выхожу. Но откуда же он знает? Ни Большого, ни Кривой, ни домов, ни фонарей, ни освещения. Одна дымчатая мгла. Трамвай исчезает, и огни его, делаясь коричневыми, как в дыму, тают во мгле.
Куда же идти? Я делаю несколько шагов. Кругом потонул в дымной мгле целый город с многоэтажными домами, с невидимо освещенными окнами, с фонарями.
Не только туман, но и дым разостлался – першит в горле, ест глаза.
У самого моего лица вырисовывается тусклый абрис человека. Протягиваю руку – лошадиная морда, горячие ноздри дышат прямо в лицо, звук копыт. Я отскакиваю в сторону.
Голос:
– Да куда ты везешь? Где мы?
– А кто же его знает… Я почем знаю… Разве тут разберешь?
Беспомощные мерные удаляющиеся звонки трамвая. Слышен треск, стоны, лошадиный храп.
– Ой-ой-ой… помогите!..
– Эй, вытаскивай… тащи его…
– Лошадь мешает… Оттаскивай ее…
Должно быть, пролетку раздробило.
Я блуждаю во мгле. Под ногами чувствую: мостовая. Хоть бы на панель попасть.
Иду с протянутыми во мгле руками. То справа, то слева голоса замирают. Осторожный стук копыт.
– Городовой!..
Но он теперь так же беспомощен, как и все.
Местами мгла чуть белеет светлеющими пятнами, точно невидимая луна с усилиями пробивается. Это несомненно фонарь. Он, наверное, надо мной, но я не найду столба.
– Мама!.. Мама!.. Мама!.. – беспомощно, тоненько, жалобно, как те котята, которых выбрасывают под плетень умирать.
То справа, то слева. Но я ничего не могу поделать. Брожу куда попало и рад, когда натыкаюсь на стены.
А ведь это дома, огромные, сверху донизу наполненные людьми.
– Мама!.. Ма-ма!.. Ма-а-ма!.. – все тише, слабее, с звенящими потухающими слезами.
Я совершенно потерял направление. Должно быть, теперь иду по неизвестной улице. Не слышно трамвайных звонков. А может быть, прекратилось движение.
Иногда сталкиваемся с кем-нибудь животами.
– Извините, пожалуйста.
– Да какие тут извинения!.. Не знаете, какая это улица?
– Не имею ни малейшего представления.
– Ведь это черт знает что! Вот уже два часа никак не могу попасть домой. Да уж хоть бы местность узнать.
Исчезает.
Мгла, то ровная, бесстрастная, то чуть светлеющая вверху, как туманность.
Того и гляди, попадешь в воду. Я слышу слабо – моет где-то у ног и веет сыростью.
Вот оно, непокрытое человеческое одиночество. Хоть кричи, хоть умирай, хоть тони среди сотни тысяч домов. Точно расскочились все связи.
Ага, это мост, под рукой ощупываются перила. Какой же?
Не слышно лошадиных копыт, звонков, замерло огромное движение, только такие одиночки, как я, то появляются, то исчезают в неподвижной густеющей мгле.
Судя по усталости, я брожу часа два-три. Теперь уже ночь, но ничто не изменилось, все та же нерасступающаяся густота с бледными туманностями фонарей наверху, которые сейчас же глотаются чернотой, как только делаешь шаг в сторону.