Запахи тысячи кошачьих следов сладостно поражают вздрагивающие, ищущие ноздри. Начинается новая, яркая жизнь…
Давно ночь. Звезды. Смолк город, только голубое зарево электричества молчаливо стоит над ним. В сумраке летней ночи уродливо недвижимой громадой вырисовывается недалеко от берега броненосец; возле другой. Тихо и на них.
С бульвара, мягко исчезая, доносятся тающие в молчании и темноте звуки оркестра, и не разберешь: может быть, веселые, может быть, грустно-печальные.
Иногда из-за бухты с укрепления ослепительно ложится бесконечно-длинной голубоватой полосой луч прожектора.
Он движется, и, попадая в него, ярко выступают на секунду серебряная живая рябь бухты, тяжелые башни, бока и орудия броненосца, песок и камни на берегу, деревья, белые стены домов, крыши… Тухнет, и снова ночь, и звезды, и молчаливая синеватая дымка над городом, и смутно проступающие силуэты темных броненосцев.
Давно воротились на броненосец матросы, веселые и довольные, и на песке остался лишь след от пристававшего вельбота.
Уже когда перевалило за полночь и из-за темных домов поднялись новые звезды, дремотно мерцая, точно слипающиеся глаза, по берегу, припадая, кралась тень.
Она подобралась к тому месту, где приставала шлюпка, с недоумением двигалась по берегу, точно ища чего-то и обнюхивая, и над водой раздалось жалобное, призывающее и беспомощное: «Мя-а-а-а-у!..» – и потерялось среди ночного молчания.
Никто не откликнулся. Смутно чернели броненосцы. Васька был в отчаянии. Он ходил взад и вперед, не обращая внимания, что промочил лапки, лишь стряхивая с них налипший мокрый песок, и плакал, и звал то тонким и жалобным голосом, то раздраженным и негодующим ворчанием. Все ночь, все молчание.
Он дрожал от ночной свежести и волнения. Ухо было прокушено, спина ободрана, с хвоста свешивались, как на старой шубе, клочки меха. Ах, все бы ничего, только бы попасть домой к милым, ласковым, заботливым людям. И он опять звал, просил, плакал, негодовал, садился и слушал, навострив уши, и опять бегал взад и вперед по берегу, и опять просил, звал и плакал голосом, полным отчаяния и слез. Все ночь, все молчание и неподвижные темные силуэты.
Тогда, дрожа всем телом, он решился. Поставил лапку в воду и долго стоял, трясясь всем телом и глядя на темную громаду броненосца. Сделал еще шаг. Соленая вода больно разъедала раны. Хотел попятиться назад, но сорвался и поплыл.
Это было отчаянное, ни с чем несравненное чувство ужаса. У самых глаз, отступая, маленькая волна, дальше смутно поблескивала тяжелая холодная вода и виднелся темный силуэт.
Васька отчаянно работал лапами, и в голове мутнело от подступающего ощущения усталости. Темная громада все так же далеко подымается из воды. Васька закричал отчаянным, раздирающим голосом, то выскакивал из воды, точно собираясь прыгнуть, то порружался по самые уши. Никто не откликнулся.
Брызги, которые он подымал пеоедними болтающимися лапами, слепили глаза. Он переставал видеть громаду темного силуэта, перестал видеть воду и без направления, ничего не разбирая, болтался из последних сил, не в состоянии уже кричать от залившей воды.
Под лапами царапнулась мокрая стенка. Когти срывались, ни за что не мог уцепиться и, тряся головой, выплевывая воду, срывающимся, непохожим на свой крик воем стал кричать. В глазах стало темно. Гладкая влажная стенка скользила под когтями.
Откуда-то сверху раздался человеческий голос:
– Что за оказия, будто кошка.
«Я здесь… погибаю!» – еще отчаяннее закричал кот.
– И то кошка.
– Давно слышу.
– А ну-ка…
По стенке сверху скользнула полоса и забрезжила в заливаемых глазах Васьки.
– Так и есть. Валяй скорей конец!..
Что-то плюхнулось по голове кота, и он пошел ко дну, глотая соленую воду. Сделал отчаянное усилие и, перестав дышать, вынырнул. По-прежнему слепил сверху свет. Над водой свешивался растрепанный конец нетолстого каната.
Васька, болтаясь, уцепился одним когтем, приподнялся, не в состоянии кричать. Его стали подымать. Коготь разжался, и он снова сорвался, плюхнулся и пошел, как камень, в сомкнувшуюся над головой воду. Вынырнул и с вылезшими от отчаяния глазами запустил бешено когти в канат.
Снова стали подымать. Полоса света слепит. Звенит внизу стекающая вода.
Вот уже край. Яркий свет фонаря. Наклонившиеся лица. Его перебрасывают. Он падает на лапы, озираясь. Все знакомо: палуба, толстые якорные цепи и люди в черных штанах и белых рубахах. Только отчего голоса другие и запах от них другой, незнакомый.
Васька встряхнул мокрую шерсть и мокрый, жалкий, тонкий хвост, сел на задние лапы и чистоплотно стал вылизывать раны и всю шерсть. Потом вдруг поднялся и, глядя недоумевающими глазами на окружающих его, жалобно замяукал и опять стал вылизывать.
– Ок-казия!
Около него стояло несколько человек.
– Приплыл.
– Впервой слышу, чтоб коты плавали.
– Это, братцы, к добру.
– Напьешься, видно, скоро на берегу вдрызг.
– Не то на вахте без очереди стоять будешь.
Над городом потух дымчатый отсвет, а над морем стало светлеть небо.
– Ребята, куда это Васька делся? – говорил Грицко.
– А что?
– Да третий день не вижу.
– Где-нибудь забился, спит. Что ему сделается?
Но прошло еще три дня, кота не было. Стали искать, – нет, как провалился. Грицко обыскал все палубы, заглянул во все укромные уголки, спустился в машинное, к кочегарам, обшарил кладовую, где лежала растрепанная пенька с канатов и где любил спать Васька, – нет. Тогда беспокойство пошло по всему броненосцу.
В ближайшее воскресенье команда, съездившая на берег, принесла известие: Васька нашелся, – он на соседнем броненосце; сами матросы говорили, ночью приплыл к ним.
Когда услышали, что Васька плыл, среди матросов поднялось волнение.
В свободную минуту толпой собрались на носу. Грицко взял в обе руки по флажку и стал сигнализировать на тот броненосец:
– Братцы, отдайте кота, он – наш.
Оттуда сигнализировали:
– К нам приплыл, стало – наш.
А Грицко опять:
– Мы выкормили, к нам привык, наш судовой кот.
А оттуда:
– Поглядите в трубу.
Грицко стал глядеть в бинокль – на том броненосце протянулось штук двадцать заскорузлых, просмоленных, ядреных кукишей и сигнализировали:
– На-кось, выкуси!..
Потом подняли кота, который, видимо, вырывался, показали и опять спрятали.
Величайшее раздражение поднялось среди матросов. Грозили кулаками, сигнализировали крепкие ругательства:
– Ах, анафемы!
– Братцы, Ваську достанем.
– Это грабеж! Судовое животное… Не имеют права…
– Мы вам покажем!.. Мы вам этого не спустим!..
Разошлись, когда на палубе показался офицер. Все время собирались кучки. Грицко, бледный, с раздувающимися ноздрями, подходил и говорил:
– Братцы, как же так!.. Скоро в плавание пойдем, а Васьки не будет… Как же так, а?
Когда он думал, что уйдут в плавание, а Васьки не будет, его всего переворачивало. Этот серый кот, который иногда снисходительно терся о колени, был точно тоненькая соломинка, протянувшаяся от него, Грицко, и к батьку Днiпрови, и к Горпининой хате, и к пыли, которая лениво виснет за стадом, и ко всей жизни, и ко всему рiдному краю, что далеко и печально ждет его. И если не будет кота – не будет Днiпра, камышей, синего леса за Днiпром, потухнут дивчачьи очи, что ждут его на селе.
– Братцы, так не можно… Добудемте Ваську!
– Возвратим кота…
– Мы им покажем…
И все насупилось на броненосце, как вечерняя туча над полями. Как будто из огромной, но хорошо налаженной на полном ходу машины, где все части были пригнаны и мягко вертелись, вынули маленькое, незаметное колесико, и стало слышно, как шатались, скрипели и разбалтывались шатуны и подшипники.
Жизнь кота среди матросов, его привычки, повадки приобрели вдруг для них какое-то особенно большое значение, которое они прежде не умели ценить в полную меру. Пусто стало на точно обезлюдевшем броненосце.