В одном месте пес остановился у края отрога оврага и стал смотреть на другую сторону, поглядывая на меня вопрошающим взглядом, – дескать: «Видишь?»
Но я ничего не видел и с удивлением присматривался. Пес выражал нетерпение. Вдруг мне метнулось в глаза желтоватое, передвигавшееся пятно на той стороне. Это был зайчонок. Он прыгал взад и вперед, скусывал травинки, становился столбиком, смешно развесив лапки и уши. Ему нас не видно было из-за кустов, и он чувствовал себя дома.
Я придержал за ошейник волновавшегося понтера, заставил его лечь и сам растянулся на траве. Пес успокоился и положил голову на вытянутые передние лапы, не спуская глаз с зайца.
– Ну, вот видишь, это гораздо интереснее, чем смотреть на дохлого, с запекшейся кровью и остеклевшими глазами.
«Так-то так, а все-таки…» И он с добродушной усмешкой вильнул хвостом.
Долго мы наблюдали маленького зайца, как он прыгал, удивительно ловко и необыкновенно высоко прыгал, то начинал скусывать траву и лакомиться заячьей капустой. А иногда становился на задние лапы и, навострив длинные уши, с серьезным видом поводил ими, как рак усами.
Псу это, наконец, надоело. Он поднялся и, повизгивая, сдержанно залаял. Заяц, как обожженый, сделал огромный скачок в сторону, встал на задние лапки и растерянно озирался; мы вышли на самый край оврага, и я захлопал в ладоши. Зайчонок, пораженный нашим появлением, все еще стоял столбиком, наивно и глупо глядя на нас, как ребенок, никак не в состоянии сообразить всей опасности, потом, наконец, в несколько скачков исчез в кустах.
Мы с понтером снова принялись за куропаток.
Когда, наконец, оба усталые и набегавшиеся, мы остановились, через весь овраг протянулись длинные тени, и в воздухе была разлита прохлада.
– Пойдем, будет…
Понтер поглядел на меня умным, понимающим глазом, вильнул хвостом и затрусил назад, уже не обегая и не обнюхивая кустов. Возле боярышника, где было спрятано ружье, он остановился, поглядел на меня, потом на куст и повилял хвостом.
– Здесь, здесь, милая, хорошая собака.
Я достал ружье, оглядевшись предварительно во все стороны, не видит ли Иван; вскинул на плечо и с сосредоточенным видом настоящего охотника зашагал к нашему табору, спускаясь по капризно извивающейся между деревьями тропинке.
Вечерняя прохлада все более остывающего оврага охватывала. Птицы затихли. Кроваво догорали в огне заката макушки дерев на противоположной стороне. Дремотно пробирался ручей. Лошадь спокойна пощипывала траву.
Иван уже был внизу возле телеги, развел костер и кипятил чайник.
– Ну, что, как? – И он бегло оглядел меня.
– Да ничего, – и я, почему-то нахмурившись, приставил ружье к дереву, – а ты?
Он молча мотнул головой на дроги, где серой кучей возвышались убитые куропатки. Их было штук двенадцать, большие и маленькие, неподвижные, остывшие, с мертвыми, затянутыми белой, пленкой глазами. Понтер подошел, осторожно понюхал их и отвернулся, не глядя на меня, не то с упреком, не то с одобрением.
Сели пить чай на траве.
– Я что-то не слыхал твоих выстрелов, – проговорил Иван.
Я угрюмо тянул с блюдечка горячий кипяток. На странно ли это: ведь ничего дурного я не сделал, только то, что оставил на воле несколько живых существ, от которых прекраснее становятся и степь, и лес, и звенящий ручей в овраге, и ласковее солнце над деревьями. Но расскажи я Ивану, как я провел на охоте время, как мы с милым понтером бегали по кустам, какие смешные куропатки и зайчата, как приятно их наблюдать, живых, радостных, полных жизни и грациозных движений, а не дохлых, пахнущих запекшейся кровью, – скажи я ему это, он бы хохотал до упаду, как безумный, и от рассказов дома и насмешек мне бы не было приходу.
И чтоб замаскировать свою странную охоту, я проговорил:
– Он плохо ищет, гоняет, – и, как бы извиняясь за невольную клевету, погладил собаку.
Понтер, устало положив голову на лапы, извиняюще мотнул хвостом: дескать, «ничего, я не сержусь, тебе иначе и нельзя».
Когда выбрались наверх, сумрак тихой, теплой летней ночи всюду лег. Смутно чернел позади овраг, как разинутая чернеющая пасть. Постукивали на железном ходу катившиеся дроги, и маячили бежавшие по бокам собаки.
А вверху в черном небе искрился колеблющийся бесчисленной игрой звездный праздник. И было таинственно, смутно, чуть-чуть грустно и в то же время легко на душе в этой молчаливой, сгущающейся темноте, в которой уже не узнаешь ни степи, ни таинственно-темных очертаний не то оврагов, не то возвышенностей. Чей-то тонкий, печальный и неощутимый звук чудится. Прислушиваешься: в темной степи, тихой, особенной, спокойной тишиной ничем не тревожимой ночи, только постукивают во втулках невидимо бегущие колеса.
Я, невольно улыбаясь, вспоминаю уморительную рожу зайца и наивно прижавшиеся комочки куропаток. Они теперь попристроились в кустах по лесу и спят чутко, заводя глаза, чтоб утром, чуть проснется восток, снова наполнить лес звонким голосом, движением, игрой и жизнью. А рука при встряхивании дрог все касается холодных перьев мертвых птиц, и я все отодвигаюсь и невольно взглядываю назад на крохотную маленькую полоску где-то бесконечно далеко во тьме еще не потухшей окончательно зари.
Впереди, внизу, в такой же черноте, как булавочные уколы, тонко зажглись огни города.
Дни идут за днями все той же скучной городской жизни, среди стен домов, среди камня мостовой, среди духоты и пыли, среди утомительно-однообразного с утра до ночи уличного шума. И среди забот и работы я вспоминаю свою поездку в степь, как чудесный давний, полузабытый сон.
Как-то заходит Иван и говорит:
– Ну, знаменитый охотник, идем, что ли, в луг, на уток. Их там тьма. Время стоит хорошее, и ты набьешь… – он со сдержанной улыбкой смотрит на меня, – не меньше, чем куропаток.
Я насупился. Я так и знал, что будут отпускаться по моему адресу шуточки. Нет, не желаю, не пойду, ни малейшего желания быть посмешищем. Повернулся к нему и вместо того, чтобы сказать: «Не пойду», проговорил:
– Ладно.
И сам удивился и обрадовался своей непоследовательности. Снова на минутку вырвусь на простор, дохну вольным, полным травяных запахов воздухом, поживу хоть один день радостной жизнью лесов и озер. Но теперь не буду сентиментальничать. Одно из двух: или на охоту не ходить, или делать то, что делают на охоте. И не кушаю ли я ежедневно суп из говядины, котлеты, бифштекс, а ведь это были тоже жизни, и в них отражалось и небо и земля. Ничего, кушаю…
Я вычистил ружье, и впечатления минувшей поездки – наивные семьи куропаток и зайчонок, развесивший лапки, – все куда-то попряталось и исчезло. Буду смотреть на вещи просто и ясно.
Отправились мы без собак, – собака Ивана заболела, а моего понтера увезли из города.
На пароме переправились через спокойную, как зеркало, реку. В ней, чуть колеблясь, голубело опрокинутое небо, белели прибрежные дома, зеленели верхушками вниз склонившиеся ивы. И опять охватило спокойное, тихое душевное настроение после сутолоки, шума и грохота каменной пустыни города.
Мы шли лесом. Куковали кукушки, постукивали дятлы, перепархивали дрозды. Лес стал редеть, блеснули просветы, а когда вышли на опушку, развернулся, безгранично убегая, луг. Он жестко стлался до самого горизонта щетиной скошенной травы.
Густо поросшие шелестящим, качающимся, шепчущим камышом, в разных местах тянулись озера, то длинные и узкие, то круглые, и вода поблескивала местами, как серебро оправы. А надо всем – блистающее солнце, беспредельно голубое небо, в котором медлительно, кругами плавают рыжие коршуны.
– Вот беда, – сердито говорит Иван, широко шагая по колкой отаве, – без собак теперь плохо. Камыш густой, не видно, а в жаркие дни утки крепко сидят, в двух шагах пройдешь, а она прижмется в камышах, и не заподозришь. Можно проходить целый день и ни одной не выгнать, а я знаю, их пропасть теперь, – выводки подросли.
Мне это было досадно. Мне очень хотелось восстановить свою испорченную репутацию охотника.