– Батя, что теперь делать нам? – говорил мальчик, глядя на его исхудалое, красное от жара лицо.
– Постой, сынок… поправлюсь вот.
А самого трясло под кучей одежды, и никак не мог согреться.
А тут пришли дожди и стали лить с утра до ночи, а ночью дождь стучал по стеклам и шуршал по камышовой крыше. Отец лежал под тулупом; мальчик сидел перед печуркой, где потрескивал огонек и вскипал чайник. Тоненько пела коптящая жестяная лампочка.
Что-то зашлепало по мокрой грязи и по лужам снаружи. Мальчик прислушался: только шумел дождь, – и он опять стал следить за чайником. В голове бродили невеселые думы.
Опять зашлепало, потом кто-то стукнул в дверь. Мальчик весь, как пронизанный, выпрямился и насторожился.
– Кто там?
Но кто мог в такую погоду ночью забраться сюда? Никогда тут не бывает прохожих, да и дороги идут стороной.
– Кто там?
И вдруг страх, холодный, подымающий волосы страх, охватил его: что, если это выходцы из того царства, которое когда-то тут было, выходцы из пустоты, которая так звонко отдается в горе?
Мальчик бросился к отцу и прижался:
– Батя, боюсь!..
А в дверь гремят и голос:
– Отоприте… впустите в хату…
– Батюня, боюсь!.. Ой, боюсь, это из горы вылезли человеки!
Отец с усилием поднял голову:
– Будет тебе, дурачок… пойди отопри…
– Ой, боюсь… Ой, батя, это человеки…
Дверь с треском распахнулась, с оторванным крючком; глянула чернота шумящей дождем ночи и вырисовалась неуклюжая приземистая фигура в тряпье, с которого ручьями сбегала вода.
– Али пропадать на дожде, что не отворяетесь? – проговорил вошедший, притворяя за собой дверь.
– Мальчонку напугал, – проговорил отец и бессильно опустил голову, натягивая на себя тулуп. Ему было все равно, что ни происходило в хате.
Когда мальчик увидал, что на вошедшем обыкновенная рваная одежда, что с него сбегает дождевая вода и все больше и больше растекается темной лужей по земляному полу, он успокоился. Он теперь знал, что это – обыкновенный человек, а не из горы вылез.
– Дайте погреться чаем, что ли, вишь, насквозь промок!
– Да ты откуда?
– Заблудился, – нехотя проговорил человек, снял с себя рубаху и стал выжимать в углу.
Мальчик налил в жестяную кружку кипятку, настоенного вместо чая на березовых почках и молодых листьях.
– Сахару у нас нет. Когда выменяем на хуторе на рыбу меду, а теперь батя – больной, некому сходить, а мне недосуг.
– И без сахару хорошо горяченького: продрог. – И он шумно втягивал дымящийся кипяток.
Долго стояло молчание в хате. Шумел за черными окнами дождь. Тоненько коптила лампочка, да шумно вбирал в себя обжигающий кипяток пришедший.
Отец отвернул тулуп и, склоняя то в одну, то в другую сторону истомленную, покрытую испариной голову, проговорил запекшимися губами:
– Сеня, дай-ка испить горяченького, все нутро сожгло.
Мальчик торопливо налил кипятку и подал больному.
Тот взял дрожащей, неслушающейся рукой и стал прихлебывать запекшимися губами.
– Откуда, добрый человек, будешь? – проговорил он, когда несколько отдышался.
– Где был, там нету.
Опять водворилось молчание, да просился в черные окна, расплываясь, дождь.
– Где бы у вас лечь? Устал.
– Дать-то тебе покрыться нечем, вишь, на мне вся одежонка. Вон в углу камыш, на нем и ложись.
– Отлично. Тряпье мое, почитай, просохло на мне.
И он завалился в углу на затрещавший камыш, и через минуту в хате стоял храп крепко спавшего человека.
Мальчик сел к столу точить крючья на завтра.
Надо было наточить штук двести. Глаза слипались, и в голове, путаясь, плыли разные мысли. Почему-то он вдруг успокоился насчет горы. Этот человек, так таинственно среди ночи пришедший, как бы служил живым доказательством, что даже и ночью и таинственно люди приходят не из горы, а оттуда, с воли.
Мальчик повел глазами на отца, тот не спал.
Тихонько, шепотом:
– Батя, а батя?
Тишина, скучный шум за окнами и неперестающий храп в хате.
– А, батя?.. Что за человек будет?
– Кто ж его знает… Проходящий, а какого звания, неизвестно.
– Може, лихой? Може…
– Точи, точи, сынок, спать надо, завтра тебе, сердяге, опять одному маяться, – вишь, я какой.
– Може, он нас придушит ночью?
Отец ничего не сказал, отвернулся и стал смотреть в черный, низко над самой кроватью тянувшийся закоптелыми досками потолок.
Повизгивает напилок. Один за одним откладываются в нарастающую кучку крючки с остро оточенными, сверкающими на огне лампочки остриями. Слипаются глаза… Спать хочется…
III
Утром, когда мальчик проснулся, стало сереть в мокрых от дождя окнах. В печурке уже потрескивал огонек, и вчерашний гость суетился, наставляя чайник.
– Собирайся, собирайся, сынок, пора на работу, да выпей чайку, вишь, добрый человек огонек вздул.
Мальчик быстро вскочил, хлебнул кружку горячего кипятку и, забрав крючья, вышел. Холодной сыростью охватил серый дождливый рассвет.
В полдень поредели тучи, даже разорвались в одном месте. Солнце скользнуло в прорыв лучом, и заиграл озолотившийся в одном месте лес, расплавилась золотом река, и блеснули на горе стекла избушки.
– Се-ень-ка-а-а!.. – донеслось из-за реки.
Мальчик поднял голову: кто бы это был? Некому звать-то. Отец больной лежит.
– Се-енька-а-а!..
Теперь уже явственно доносилось из-под горы, и кто-то у самой воды махал руками.
У мальчика стукнуло сердце, – чего ему надо? Может, с отцом что-нибудь сделал? И что за человек, неизвестно, и не говорит о себе.
Сеня все-таки бросил сети и погнал лодку к горе. У берега действительно стоял вчерашний гость.
– Вишь, скучно там… – проговорил он, прыгая в лодку, когда она стукнулась о берег, – делать нечего.
Они вместе поехали к сетям, вместе работали, и мальчик много смеялся над неуклюжестью и неумением парня. Сварили уху, пообедали. Воротились только к ночи.
Отец по-прежнему лежал и трясся под тулупом в лихорадке. Сварили опять березового чаю и стали пить вместе под шум снова принявшегося дождя.
– Издалека ли, милый человек? – спросил отец, откинув тулуп, когда приступ лихорадки ослабел.
Гость почему-то рассмеялся.
– Из теплых из самых мест, – проговорил он, скаля зубы, – из города, а в городе из босяка.
– Так!.. – протянул отец.
Мальчик смотрел на обоих, не понимая.
– Во, в босяке третий год, – проговорил опять парень, и рябое лицо его стало жестко и скучно.
– Почему так?
– Сам знаешь, город не любит, которые без работы: зараз либо в босяк, либо в острог, чтоб господам на улице не мешался.
– Как не знать?.. Знаю.
Сеня плохо помнил город, но ему почему-то вспомнилась чадная, жаркая кухня с пылающей плитой, измученное, красное от огня лицо матери, которая то и дело давала ему подзатыльники, злобно приговаривая: «У-у, постреленок! Из-за тебя нигде не держат…» И как она собирала узелки и, плача и сморкаясь, вела его по шумным, узким, с высокими домами по сторонам, улицам в какой-то темный затхлый подвал, где они жили до следующей чадной, душной и жаркой кухни.
И у него разом установилась странная и ему самому непонятная близость к этому рябому парню.
– Пакеда работа была, пакеда надрывался над ней, жил, а как привалила из голодающих деревень сила, тут и работы не хватило на всех, пришлось идти в босяк. А в босяке, известно, одно: либо милостыню собираешь, либо воруешь.
Долго они разговаривали с отцом, и сквозь набегающую клонящую дремоту, никак не справляясь со слипающимися глазами, Сенька слышал отдельные слова: «в городе… все одно… деревня… с голоду… острог…», пока, наконец, не заснул сладко и без сновидений.
IV
На другой день приехали скупщики и забрали рыбу. Мальчик принес отцу пять рублей тридцать две копейки. Тот внимательно несколько раз пересчитал их на дрожащей руке, велел завязать в тряпку и положить в угол за икону.