Литмир - Электронная Библиотека

Все это было убедительно. Дина неохотно согласилась, но попросила мужа потолковать об этом самому. Тот только повел плечами — пожалуйста.

Когда на следующий день Ванына привез сестру и она, раскрасневшаяся с дороги, спокойно и с интересом осматривала вместе с Диной домик, Вячеслав Ананьевич завел разговор о материальных, как он выразился, делах. Девушка вопросительно посмотрела на Дину:

— Ведь такого уговора не было.

— Но мы же не имеем права эксплуатировать вас, Василиса Иннокентьевна, — сказал Пе-1 тин. — Партийная совесть не позволяет мне присваивать даром чей-нибудь труд. Вы, вероятно, слышали, что есть такая наука — политэкономия…

— Слышала, есть, — ответила девушка. Дина вся съежилась, чувствуя, будто при ней водят ногтем по меловой бумаге.

— Василек, милый, соглашайтесь. Вячеслав Ананьевич прав. Он не имеет права… — В спокойном течении разговора Дина начала чувствовать какие-то скрытые противоборствующие токи» которые вот-вот могли прорваться наружу. — Василечек, мы так хорошо будем жить… Ты будешь помогать мне, я тебе. Ну согласись ради меня.

— Хорошо, — сказала девушка. Петин с удовлетворением посмотрел на жену. — Сколько вы мне положите?

— Василиса Иннокентьевна, поверьте, мы вас не обидим… Дорогая, сколько у нас получала Клаша?

— Ах, какое это имеет значение? — почти выкрикнула Дина, густо краснея.

— Нет, почему же, это важно, — неожиданно подтвердила Василиса. — Я завтра узнаю, сколько стоит в учебном комбинате урок языка. Мне тоже придется платить. Вот и надо знать, хватит мне денег или надо съездить на Кряжой.

Так ничем и кончился тогда этот разговор. Его постарались замять. И вот теперь, вспомнив эту сцену, Дина думала: неужели девушка не забыла. Почему она так насторожена в отношении Вячеслава Ананьевича. Почему она в его присутствии меняется, замолкает, уходит в себя. Он хорошо к ней относятся, шутит, задает ей иногда вопросы по-немецки, даже занимается с ней в свободную минуту. Он отличный педагог. И сегодня такой хороший, светлый денек, она так славно говорила о весне, и вдруг эти странные надоедливые вопросы. С Литвиновым, с Надточиевым она совсем другая. И будто в ответ на эти мысли снег скрипнул под колесами затормозившей рядом машины. Лимузин Литвинова обогнал лыжниц и остановился немного впереди; В опущенное стекло высунулась голова начальника.

— Ну как, товарищи Дианы, повыдохлись? — кричал он им из машины. — Идите, так и быть уж, подкину. Дичи у вас столько, что до дому и не дотащить.

Он захохотал, а Петрович тем временем принимал ружья, пристраивал в машине лыжи. Василиса продолжала упрямо молчать, и, тяготясь этим, Дина Васильевна говорила с преувеличенным усердием:

— Петрович, а где же ваше «битте дритте»? Мы обижены таким невниманием…

— Не трогайте нас, мы влюблены, — хохотнул Литвинов. — Да, да, Дина Васильевна, еще как. Бывало, в баню разве только пулеметными очередями загонишь, теперь — каждую субботу. Одеколоном всю машину продушил, житья не стало. И знаете, в кого?

— Федор Григорьевич, очень даже неблагодарно с вашей стороны. — Странно было слышать в тоне присяжного зубоскала нотки обиды.

— Молчу, молчу, — похохатывая, ликовал Литвинов и умышленно надтреснутым голосом пропел:

…Ах, зачем эта ночь
Так была хороша.
Не болела бы грудь,
Не страдала б душа.

И вдруг по каким-то особым, лишь ему одному приметным, признакам угадав настроение девушки, спросил:

— А ты чего заскучала, Василиса Прекрасная? Не от обрезанной же ручки? Нет? Тогда почему?

9

В час, отведенный в хирургическом отделении для посещения больных, по правилам допускалось к койке не больше двух посетителей. Ганна Поперечная приводила детей к отцу по очереди.

Толстушка Нина, быстро со всеми перезнакомившаяся, болтала без умолку. Сашко же, наоборот, в непривычной обстановке совершенно терялся и порою мог молча просидеть возле отца, все время вертя тесемки застиранного халата, ограничившись двумя фразами: «Добрый день, тато!» и «До побачення, тато!»

Зато знаменитый экипаж экскаватора прибывал порою в палату в полном составе. Один Борис Поперечный, большой, громкоголосый, шумный, стоил целой толпы. Когда же появлялись все, становилось тесно. Они выстраивались у койки своего начальника, и вместе с ними в комнату врывались все страсти строительства, накаленная атмосфера соревнования, в которой Олесь оживлялся и как бы расцветал. Это была семья со своими заботами, волнениями, тревогами, с кругом семейных интересов, даже со своей терминологией, которую и «Негатив», тоже экскаваторщик, не всегда понимал. Он, этот странный человек, в такие часы прямо застывал, боясь пропустить слово. В беседу он не вступал, но по уходе ребят часто говорил с завистью:

— Вы, Александр Трифонович, везучий. Хлопцы ваши — огонь! За такими сопли вытирать не надо. А у меня, как наше больничное третье — не компот, не кисель. Не поймешь что, а невкусно. Каждый в свою сторону глядит. — И вздыхал: — Вон тебя гостинцами заваливают, а мне хоть бара-ночку бы кто какую принес, хоть бы открыточку прислали, жив я, нет, им все равно.

— Не хайте, не хайте людей. Последнее дело — людей хаять, — сердился Олесь, всегда в таких случаях с досадой вспоминавший, как нежно человек этот сокрушался на пароходе о больной канарейке. — И мои не сразу такими стали. Сдружить их надо, понимаете, сдружить, тогда все пойдет. Дружба — великая сила!..

Сосед по койке вызывал у Олеся досаду. Но и жалость. Чувствовалось, что человек изверился, опустил руки. Сердит на всех и на всё, где ему зажигать других! А ведь, видно, не лентяй, не тупица. И, стосковавшийся по живому делу, Поперечный часами рассказывал ему обо всем, что сам умел. «Негатив» слушал, кивал головой, даже записывал в тетрадку.

— Оно, конечно, Александр Трифонович, это так… А только у вас — орлы! Львы! А у меня мокрые куры.

Палата скептически относилась к усилиям Поперечного. Всем они казались тщетными, и, когда «Негатив» уходил, кто-нибудь обязательно говорил:

— Попусту это все. Это ему как мертвому припарки.

— Слушать противно! — кричал со своей койки Третьяк. Могучий его организм брал свое, рана заживала, и он уже охотно встревал во всякие больничные дела. — Таких нудяг на гребешке давить. У вас свой фарт. Сколько дубов загребаете? Ну и гребите, раз ваше… А этого зачем тащить? Подумаешь мне, нашелся товарищ Иисус Христос.

Олесь любил людей с ершистыми характерами: из них всегда в конце концов получался толк. Но к Третьяку душа у него не лежала. И не только из-за темного прошлого, а может быть, и такого же темного настоящего этого парня, а потому, что Третьяк, как казалось, мог говорить и думать лишь о себе, о своей ране, своем самочувствии, часами рассматривал в зеркальце какой-нибудь прыщик на своей маловыразительной физиономии.

— Граждане, я сегодня плохо выгляжу. Да? — встревоженно восклицал он по утрам. — Снилось, будто швы разошлись… А что? И могут, очень даже свободно… Паршиво ведь накладывают, халтурят… Наверное, разошлись.

Он бледнел и с лицом, искаженным от страха, исступленно тряс колокольчик. Прибегала дежурная.

— Уморить меня хотите? — вопил он бабьим срывающимся голосом. Ему постоянно казалось, что лечат его хуже других, что в тарелку ему наливают меньше и жиже, что врачи его обходят, сестры грубят. Разволновавшись, он выл, бранился, требовал администрацию, грозил писать «на самый верх», выводить всех на чистую воду и однажды так толкнул сестру, случайно сделавшую ему больно при перевязке, что та опрокинула тумбочку. «Истерик-самовзвод» — определил его Олесь. Но все-таки не мог не раздумывать, что привело Третьяка на строительство, какая ему радость болтаться без определенной работы среди по горло занятых людей, быть эдаким волосом в супе.

И вот однажды, когда, в палате никого не было, Олесь решил поговорить с Третьяком начистоту. Тот читал какое-то письмо и, когда Поперечный добрался до его койки, быстро спрятал его под одеяло.

52
{"b":"253186","o":1}