— Мне просто морально тяжело слышать от вас такие слова, — огорчался Петрович.
— А тяжело, так ступайте к тем, с которыми легко. Я, так и быть, по дружбе парочку адресов подкину, взамен тех, что вы из-за меня растеряли.
— Данкишон, и без ваших адресков обойдусь, — сердился Петрович.
— Данке шён, — поправляла спутница. — И сколько я вам говорила — не смейте при мне калечить немецкий… С захватчиками и так Советская Армия за все рассчиталась. «Данкишон»… Глупо, только серость свою показываете…
— Бу сде, — поспешно отшучивался Петрович.
— И это «бу сде» тоже не хочу слышать. Чего вы ломаетесь? Рыжий в цирке за это твердую зарплату получает, а вам чем платят? И кто?..
— А вы чего меня шпыняете? — не вытерпел однажды Петрович. — Какое вы на это имеете полное право?
— Ай-яй, обидела бедного мальчика, — насмешливо произнесла девушка и вдруг, оттолкнув его руку, бросилась вдогонку за проходившим автобусом, по-мальчишески пробежалась за ним, держась за ручку, вскочила на подножку и, удаляясь, помахала рукавичкой: — Приветик!
На следующий день в диспетчерской будке зазвонил телефон.
— Мария Филипповна! Я глубоко извиняюсь за вчерашние свои грубые слова, — смиренно говорил голос, в котором не было и тени шутливости…
Однажды, когда на пути в управление лимузин встряхнуло на ухабе, из-за светового козырька выскочила и рассыпалась на коленях у Литвинова пачка фотографий. С них смотрело одно и то же задорное женское лицо, с взлохмаченными кудрями, с ровными дужками выщипанных бровей, с тупым, чуть вздернутым носом и полными губами. Оно смеялось, улыбалось, хмурилось, глядело задумчиво, даже грустно, но при всем том даже в грусти сохранялось выражение вызова. Литвинов, вспомнив зто лицо, даже поглядел на то место на руке, где когда-то оставили следы острые зубы.
— Она?
Петрович покраснел, сунул фото в карман. Покосился на начальника.
— Ну что ж, сколько вору не воровать, а тюрьмы не миновать.
— Вам, Фёдор Григорьевич, все бы только смеяться, а вот мне не до смешков. Поймала она меня, как судака на двойной крючок, — и водит и водит. Рванусь — отпустит, а потом помаленьку катушку назад мотает. А я все хожу, хожу, а леска-то все короче, вот-вот сачком тебя подденет… А вам смех.
— Любил кататься, люби и саночки возить. Девка-то хоть стоящая? Привел бы уж, что ли, смотрины бы устроили. Ведь все равно в посаженые отцы звать придется…
— Говорил я ей, не идет. Моя диспозиция ее не устраивает. По ее регламенту я вроде бы слуга.
— Слуга? Ну!.. А что, она, брат, не дура. Кто такая?
Петрович совсем смутился.
— Она?.. Да ее тут все знают. Может быть, слышали о диспетчере с Правобережья?
— Это знаменитая Мурка! — воскликнул Литвинов. — А ну, давай свои фотографии. — Он развернул их веером. — Так вот она какая, Мурка! Сугубо интересно:.. Ну что ж, добре. Юмор в жизни вещь наипервейшая. Он, как чеснок, с ним любую дрянь съешь, да еще и облизнешься… Гм, так…
Помолчал, с кем-то раскланялся сквозь стекло, кому-то помахал рукой.
— Обязательно приведи, слышишь? Будет отказываться, екажи — с милицией вызову. — И, улыбаясь, Литвинов снова пропел свою единственную оперную фразу: «И гибель всех моих полков…»
12
Половодья в Дивноярском ждали. К нему готовились. В места, которым могли угрожать льды и вода, были завезены горы фашинника, песок, железные балки, тол. Подъехала из Старосибир-ска и разбила возле Зеленого городка свои собственные палатки саперная часть. Солдаты обследовали берега, связали все угрожаемые участки нитями полевого телефона. В помощь саперам комсомольцы выставили свои посты. А воды все не было, и по вечерам возле военных палаток, где мокрый снег успели уже поутоптать, пел баян, шел пляс, и девчата ходили косяками, как рыба в нерест.
И началось половодье, как никогда не начинается оно нигде, кроме Сибири. На рассвете, в розоватой морозной мгле, вдруг раздался глухой, раскатистый гром. Он нарастал. Комсомольцы, дежурившие на обоих берегах, у недреманного и зимою Буяна, вдруг увидели, как ледяной панцирь реки у ее средины будто бы вспучивается, пухнет на глазах. Снова загрохотало, и по завьюженной ледяной глади сначала посредине, потом от средины к берегам побежали извилистые зеленые трещины, из которых хлынула вода. И прежде чем дежурные успели соединиться со штабом, по всему немалому пространству от Буяна до двух утесов, у подножия которых шли работы, закипела, заклокотала, неся вниз свои вспухающие воды, великая Онь, мгновение назад казавшаяся сонной и неподвижной.
За считанные минуты вода поднялась на несколько метров, и надпись «Мы покорим тебя, Онь!», выведенная комсомольцами на стенке бетонной гряды, оградившей большой котлован, и обошедшая уже на фотоснимках всю советскую печать, оказалась погребенной. Вскоре прибрежные скалы, откосы обоих берегов, все их уступы и морщины казались будто намазанными зернистой икрой — столько людей высыпало смотреть пробуждение сибирского гиганта.
Но Онь на этот раз вела себя относительно благопристойно и не подвела гидрологов. Как змея прорывает старую кожу, прорвала она толстый ледяной покров, выползла из него и, затопив почти все бойцы порога Буян, степенно проплывала мимо сооружений Большого котлована. Сотни глаз день и ночь следили за полосатыми линейками, отмечавшими уровень воды. В конторе строительного управления Правобережья работал паводковый штаб. По диспетчерскому радио звучали уже не шутки и остроты Мурки, а голос начальника штаба Надточиева.
Двое суток Литвинов не покидал домика, вознесенного над Большим котлованом и рекой. Отсюда, не выпуская из виду движения льда, руководил он строительством, сюда приходили к нему люди со срочными делами, отсюда он говорил с Москвой, со Старосибирском. Лишь утром на третьи сутки, когда река заметно поутихла и над водой снова появились окутанные кипучей пеной бойцы Буяна, он прикорнул на клеенчатом диване.
Дверь закрыли. Кто-то повесил на ней бумажку: «Тихо! Старик спит». Но бумажка висела зря, ибо разбудить начальника оказалось делом нелегким даже под вечер, когда за это взялся Петрович.
— Федор Григорьевич, Федор Григорьевич, — бормотал он, как военный телефонист в трубку аппарата, связь с которым была уже прервана. — Федор Григорьевич, домой пора!
— М-м-м… К черту!.. — отвечал начальник, натягивая на себя тулуп сторожа.
— Да ну вставайте же, Федор Григорьевич! — И вдруг, осененный идеей, Петрович негромко, но взволнованно произнес: — Река дамбу рвет…
Литвинов вскочил, точно подброшенный пружиной. Круглое лицо, густо обметанное за эти дни серым жестким волосом, сразу скинуло сонливость, глаза смотрели остро, цепко:
— Дамбу, где, на каком участке?
— …Что вы, какая дамба? — с невинным видом удивился Петрович. — Это я вас бужу, домой пора ехать. Поглядитесь на себя в зеркало: не лицо — щетка…
Лениво потягиваясь, скребя ногтями волосатую грудь, Литвинов сказал сквозь зевок:
— А мне приснилось, кто-то кричит: беда… Ну вот что, брат, катись ты отсюда, а я уж тут досплю.
— Нельзя, Федор Григорьевич, у нас же сегодня гости, вы забыли?
— Гости? Какие гости, что ты мелешь?
— Она… — многозначительно произнес Петрович. — Без милиции согласилась спросила только, не вру ли насчет вас. — И, видя, что начальник все еще колеблется, завел плаксивым голосом: — Столько вас вожу, ни отпусков, ни выходных не знаю, а вам жалко одолжение человеку сделать.
Литвинов встал, по привычке поискал глазами гирю, которая всегда лежала около его кровати. Гири, разумеется, не было. Но в углу стоял массивный аккумулятор, принесенный на случай аварии со светом. Подошел, поднял его несколько раз, сначала двумя руками, потом одной правой и одной левой. Поставил на место, высунул руку в форточку, сгреб снегу, обтер лицо. Осушил рукавом: — Ну уж, поехали, Ромео.
— Очень прошу вас, в смысле предупреждаю. Уж вы, пожалуйста, без Ромеев.