— Что надо? — спросил он, поднимая маленькие недобрые глазки.
— Вопрос имею.
Третьяк настороженно приподнялся на локте:
— Ну? Только, если воспитывать, откатывайся. Перевоспитался. Паспорт без минусов. А то, как говорит один мой кореш, тоже, как ты, хохол, — тече водица в степу пид яром, а обертается паром.
— Вопрос я имею простой. Зачем вы сюда ехали?
— А мне где ни работать, лишь бы не работать, — с деланной усмешкой произнес Третьяк, и глазки его еще больше насторожились.
«Экий налим, никак его не зажабришь!» — подумал Поперечный, чувствуя, как в нем разгорается желание размотать этого скользкого человека,
— А вот я, скажи мне сейчас кто-нибудь: «Вот тебе, Олесь, пенсия, как генералу, вот тебе участок, вот тебе ссуда, строй дом, живи, — откажусь: хоть какая-никакая работенка — и то слаще… Не понимаю, а вот иные военные — другому лет сорок пять — пятьдесят, в самом соку человек, а вышел в отставку, все получил, залез, как тот медведь в берлогу, и сосет себе лапу. А ему б, черту, в пору бревна ворочать.
Узенькие глазки смотрели внимательно. Видимо, Третьяк старался угадать, чего от него добивается этот не очень-то разговорчивый человек.
— А я вот тоже гляжу на вас, кто такой? Не то легавый — пробу негде ставить, не то Иисусик паршивенький… Как бы я вас не знал…
— Откуда знаете?
— Волго-Дон вместе строили.
— Волго-Дон? — удивился, даже обрадовался Олесь. — С какого же стройрайона — с Красноармейского, с Калачевского, с Цымлы?
— Строили-то вместе, да по разну сторону проволоки. Понятно? При въезде на шоссейку портрет ваш висел, а нас мимо него гоняли… Старые знакомые… Ну да ладно, тогда, коли заговорили, ответьте. — Он махнул рукой в сторону строительства. — Там я вас понимаю — газеты, радио, шум: «знаменитый», «известный», «уважаемый»… А вот тут? Они там без вас как щенки слепые ползают. А вам бы: и пусть. Зато вернется Олесь Поперечный, сразу все наладит. А вы им жеваную кашу в рты суете. Какой вам с того навар?
Теперь, когда Третьяк приспустил свою обычно придурковатую маску, в нем проглядывал какой-то другой, еще более непонятный человек. Это еще больше заинтересовало Олеся. Но, опытный в обращении с людьми, он не подал вида и весь казался поглощенным сооружением колпака из полотенца.
— Ну ладно еще экипаж. Там Борька, брат ваш, своя кровь. А вот этот красноглазый альбинос. Видите же, дырявый человечишка. Вы его накачиваете, а из него все тут же и вытекает. Нудяга, мразь. Как комар — зудит, зудит, так бы и запустил в него графином…. Эх, нет все-таки на свете поганее зверя, чем такой человек… А вы и с ним нянчитесь.
Поперечный тем временем сложил колпак, расправил на колене, примерил. Колпак оказался как раз впору. Он надел его, как пилотку, чуть набок, и это придало ему бравый вид.
— Хочешь, тебе сделаю? — спросил он, вдруг переходя на «ты».
— Руки чешутся?
— Точно. Вот ты сказал: где бы ни работать, лишь бы не работать… А я: чего бы ни делать, лишь бы делать. Руки-то, хлопец, хорошо складывать только в гробу. Вот и еще вопрос: так и будешь весь век по миру мотаться, как фальшивая монета? А? Жить сложа руки?
— Сложа руки. Много ты знаешь. — Третьяк сел на койке. И вдруг выпалил: — И сложишь. Паспорт у меня чистый, а придешь к какому-нибудь хрычу в отдел кадров — нюхает-нюхает, сопит-сопит. «Зайдите через полмесяца». А через полмесяца: ступай в тайгу с геологами рабочим, шурфы бить, гнус кормить или за какой-нибудь сопливой геодезисткой линейку таскать… Эх, это ведь говорится только — паспорт чистый. Толкует он с тобой, а сам поглядывает, как бы ты его вшивую стеганку не смыл, цедит сквозь зубы, чтобы его кто не заподозрил, что он с «элементами» добрый… Не так, что ли, начальничек?
И, будто испугавшись внезапной своей откровенности, Третьяк резко отвернулся к стене.
На этом разговор кончился. Третьяк больше ни разу не вылезал из своей раковины, но и того, что Олесь услышал, было достаточно. Упрямо разрабатывая свою изувеченную руку, он часто думал теперь об этом парне, о его подозрительности, о его плачевном умении во всем видеть лишь теневую сторону… Да, такого нелегко отремонтировать. Такого надо всего перебирать. Но перебирать было, должно быть, еще труднее. И когда он, опять оставшись наедине, спросил у Третьяка, что это значит вытатуированная надпись: «Сдружусь — до смерти, ссучусь — смерть», — тот ответил такими ругательствами, что Олесю захотелось пойти и умыться с мылом…
Однажды в час визитов, когда в палате уже сидела Ганна с Ниной, топтался весь экипаж Поперечного да еще зашли проститься со своим дружком уральские шеф-монтеры, которые, проводив собранные экскаваторы до первого забоя, уезжали домой, и в комнате было по-настоящему тесно, все вдруг услышали, как кто-то противно гундосил.
Противный, рыдающий тембр речитатива профессионального вагонного «стрелка» был так здорово передан, что, оглянувшись и увидев в дверях миловидную девицу, утопавшую в больничном халате, у которой из-под марлевой повязки выбивались оранжевые кудри, все застыли в изумлении.
— Мурка Правобережная! — ахнул кто-то.
— Совершенно верно, только не Мурка, а Мария Филипповна. Чего вы тут топчетесь, как у пивного ларька? Сегодня бочкового не будет.
В мгновение, когда взоры всех были обращены к вошедшей, Олесь, взглянув на Третьяка, поразился, как радостно просияла его толстая физиономия.
— Ну что, Костя, не приняли тебя на том свете? Пришлось воротиться? Она положила к нему на тумбочку какие-то сверточки. — А вино не пропустили, дежурный отобрал, говорит: «Поставлю в шкафу, будете возвращаться, верну». Интересно, что он мне вернет? — Подмигнув, девушка извлекла из-под халата бутылку и спрятала в тумбочке. — Вы чего на меня уставились? — спросила она мужчин. — Думаете, нельзя? Вокруг меня один кандидат медицинских наук увивался, напоить меня хотел, и все мне объяснял: кагор — это не вино, это лечебное средство, он восстанавливает силы. — Потом, будто обо всех позабыв, она уселась на койке Третьяка, бросила ногу на ногу, так что из-под халата, обозначилось маленькое круглое колено. — А не пора ли вам, граждане? Пусть здесь останутся только родные и близкие.
И когда, топоча и пересмеиваясь, экскаваторщики и монтеры скрылись за дверью, она легко вскочила на подоконник, потянулась к форточке.
— Возражений нет? Лезьте под одеяло. — И, поведя своим коротким тупым носиком, удивилась: — И чего это от мужчин, когда их много, такой тяжелый запах…
Час посещений подходил к концу. Ходячие больные возвращались из приемного покоя, раскладывали по тумбочкам гостинцы. Но три посетительницы еще сидели возле коек. И хотя они полагали, что говорят шепотом, во всех концах палаты можно было отчетливо слышать:
— И вот, Олесь, захожу я в эту палатку — пресвятая матерь богородица — свинушник, ну просто свинушник! — возбужденно звучал голос Ганны. — Грязь, вонь, койки не убраны. В углах — мамо моя, мамо: целые борозды из инея. Дрова возле печки, а печь холодная. И сами эти общие жители понапяливали на себя кто что смог и сидят, точно в степу на станции. Ну я за них и взялась. «Вы что же тут, милые, ужей разводить? Вон ты, большой, чем на койке валяться, встань да затопи печь». — «Не моё дело». — «Ах, не твое дело. Ну так я за тебя буду топить, ледадюга ты, тунеядец…» Засучаю рукава, а комиссия моя у двери топчется, не знает, что делать.
— Гануся, ты же, как брат Борис, гремишь на всю больницу.
— Тато, послухайте, мамо веником одного, — вмешалась в рассказ Нина. — Он ей говорит: «Вы, говорит, не имеете полного права». А она ему:
«Вот как дам веником по бесстыжим глазам — будет полное право!»
— Да тише вы обе… Живете-то вы как, как там у вас? Что нового?..
— Вот я и рассказываю, что нового, — удивлённо отвечала Ганна.
— Мы вам и рассказываем, — подтверждала дочка.
Олесь смотрел на них обеих с любовью и удивлением.
— …Эта самая Вика сейчас страшно выпендривается, — звучал другой голос, задорный, чуть хрипловатый. — Волосищи свои уложила в при-чесочку «вошкин дом». Знаешь, ватрушку такую на голове из волос приляпала и водит под руку своего Макароныча. Ну чучело чучелом! И еще говорит: «Мне, говорит, Надточиев улыбается!» Как же, очень она ему нужна, Надточиеву! Я и Макароныча-то у нее бы в один вечер отбила, только не люблю рыжих, а туда же — Надточиев ей улыбается! Волосы у нее, верно, красивые, цвета пепла, а сама дрянь, дрянь высосанная какая-то, занудливая, злая… Уж на что у нас Валька, я тебе о ней рассказывала. Валька-телефонистка, которая на скрипке играет… Девчонка серьезная, справедливая, а и то Макароныча жалеет… А еще знаешь…