Тут антиквар сделал паузу и быстрым беглым взглядом убедился в моей доверчивости. Он коснулся моего колена:
— Я рискую своей жизнью, профессор, и верю: вы меня не предадите. Вероятно, я как-нибудь свожу вас туда. Вы увидите нечто величественное. Однако нужно осторожно вести себя с этими монахами. Еще лет сто мы не будем готовы к инвентаризации. У меня тайный договор с Ватиканом. Будет очень печально, если долларьери что-нибудь узнают. Следующий год — anno santo[62]. Священники будут продавать, так как Церковь нуждается в деньгах. Вы понимаете? Долларьери только понюхают сокровища, а уж продавать на публичных торгах буду я. У Церкви власть «вязать и разрешать». Почему бы ей не заключить договор со мной? Заботы, профессор, заботы...
Он вернулся к теме аббатства
— Представьте себе, друг мой, как в фильме, лунную ночь, ветер! Я и приор несем фонари. За мной пять монахов в белых рясах. Выставлены дозорные посты. И мы достаем великие реликвии из священной пещеры, о, божественные реликвии! Только представьте себе это!
Я живо себе это представляю и слышу, кажется, быструю приглушенную музыку, сопровождающую фильм, — музыку, которая подошла бы к сцене с заговорщиками.
Барбьери громко ударил тростью по полу.
— Итак, теперь вы знаете, откуда этот Чимабуэ. Я, профессор, обогащаю мир, а не самого себя. Семьдесят пять процентов получат бенедиктинцы. А кто рискует? Я!
Он воскликнул:
— Но мир ненавидит меня! Возьмите Дюбоска! У Дюбоска нет ни души, ни глаз для понимания искусства, зато есть триста миллионов долларов. Музейщики и искусствоведы танцуют под его дудку. Он приказывает: «Вот подходящий момент скомпрометировать старого Барбьери! Он мне мешает! Что мы с ним сделаем, Смизерс?» И доктор Смизерс, доктор Глазгоу, как рабы, склоняются в глубоком поклоне. «Как прикажете, ваше Долларовое Величество!» И через четыре недели публикуются статьи доктора Смизерса и доктора Глазгоу, где виляющие хвостами сторожевые псы утверждают, будто буква М в подписи под той или иной мадонной 1322 года только в 1347 году вошла в обиход. Это, мол, наука! Эксперты и искусствоведы повержены! Дюбоск же дарит Смизерсу пять фотографий в бриллиантовых рамках. И я, профессор, я, у которого есть и глаза, и душа...
Антиквар вскочил, будто рвался уничтожить врагов.
— Им со мной лучше не связываться! В новой Италии можно положить конец их проискам! Знаете ли вы, кто такие эти шпионы от искусства и внимающие им ротозеи? Я знаю, кто они такие, — прошипел он. Фиолетовые пятна торжества выступили на его щеках. — А вы знаете, что состоится сегодня в нашем городе?
Он прошептал стыдливо:
— Конгресс гомосексуалистов, профессор! Расскажите и напишите о сборище этих господ! Скотское извращение в нашей новой, мужественной Италии!
Однако конгресс гомосексуалистов оказался для Барбьери, видимо, весьма кстати.
— Может ли фашистская Италия позволить себе такой разврат? Могут ли шляться здесь такие вот Смизерсы? Нет, нет, нет, профессор! Покончить с ними!
Он тихо договорил:
— Я написал дуче длинное письмо и привлек его внимание к этому шабашу.
Со зловещей вибрацией в голосе, которая любое сомнение расценивает как государственную измену, он спросил:
— Вы знаете, что Бенито Муссолини читает любое письмо каждого итальянца?
Я согласился, что одно это — удивительное достижение. Тут он громогласно высказал свое вероисповедание:
— Дуче рассматривает как свою высшую цель защиту собственности итальянцев от незваных гостей.
Тони, просунув голову в приоткрытую дверь, доложил:
— Там двое господ, а также обед для вас, хозяин!
Антиквар протяжно застонал:
— Господа, все эти господа... Кому я этим обязан, если не вашему Саверио, профессор...
Мы спускались по лестнице. Внезапно он остановил меня:
— Семь женщин в моем доме, семь потребительниц, и младшей дочери уже семнадцать. Если одна получает новые меха, то и другие должны получить, в сумме — семь вещей. И мех должен быть дорогим. На то я и Барбьери. Войдите же в мое положение! Какую помощь я получаю, какое удовлетворение, какое обслуживание? Мерзавец приносит мне обед в корзине, как каменщику. Поведайте об этом всему миру, профессор! Вам не поверят.
И, тоном страдальца:
— Мне нужен был сын. У Дюбоска трое сыновей, и все они в деле.
Барбьери с новой силой овладела горькая обида, и он стал подробно описывать приступ бешенства Саверио, с которого началось помешательство, и жалкую участь Бенедетто да Маньяно. Рука, вцепившаяся в мой пиджак, дрожала.
— Он обманывает и вас, и меня, профессор! Подумайте о моих словах! Его безумие — это вымогательство... Кого же обвиняют в конце концов? Меня, и опять меня!
Не знаю, почему я не распрощался на лестнице, а позволил антиквару проводить меня в другую комнату. Пожалуй, в этом сказался остаток желания познать истину. Однако не увидел ли я более чем достаточно?
Наступила ночь.
Господа, о которых докладывал Тони, стояли в комнате, где часть стола была покрыта несвежей скатертью. Я узнал графиню Фагарацци и увидел незнакомого господина, которого Барбьери представил как адвоката Санудо, мне же подарил немецкое имя и такой пространный титул, о котором я не мог и мечтать.
Санудо был изящным мужчиной с влажными губами и склоненной головой, со снисходительным коварством в лице. Он томно улыбался, но то было утомление логики, не покидавшее его.
Фагарацци стояла в конце стола, откинув вуаль. На застывшей эмали ее лица подведенные тушью брови выглядели как на японской гравюре. Я опасался внезапного тика; боялся, что ее фиолетовый ротик станет выгибаться, дергаться, вертеться и вздрагивать. Этого не произошло. Вероятно, теперь, когда Саверио ею потерян, ее губы и душа обрели покой. Возможно, страдание по нему придавало ей силу и стойкость. Тем не менее, вопреки всем ухищрениям косметики, всей неестественности черт, на этот раз она казалась гораздо моложе. В ее глазах вспыхивало напряжение схватки. Несомненно, сказывалась привлекательность ее опытности.
Барбьери начал опутывать Санудо любезностями:
— Я подобрал кое-что для вашего кабинета, господин адвокат. Вы будете мною довольны.
Вид графини Фагарацци и это заискивание Барбьери перед адвокатом допускали предположение, что антиквар в невыгодном положении относительно посетителей. У обоих, казалось, были под рукой опасные для него правовые претензии и иски. То, что эти юридические претензии связаны с Саверио, было несомненно. Не сетовал ли Барбьери снова и снова на «этого демона»? Вероятно, графиня была замужем за «этим демоном» и теперь с застывшим лицом безмолвно предъявляла долговые расписки ее беззащитного супруга.
Барбьери, охая, опустился на стул и швырнул трость на стол.
— Вы знаете, что я попал вчера в тяжелую аварию? Поломка оси между Спра и Падуей. Машина совершенно непригодна. Нам пришлось вернуться поездом.
Тут я впервые услышал голос женщины, голос такой же девичий, как и ее стройная фигура.
— О таких казусах я уже подумала. Поэтому позаботилась о том, чтобы на всякий случай в понедельник утром машина была в нашем распоряжении.
Барбьери признал с беспечной веселостью:
— Вы — невероятная женщина, графиня! Но я позволил себе вас опередить. Новая машина, которую я по телеграфу заказал в Турине, уже сегодня прибудет в Местре!
И, повернувшись ко мне:
— Вам следует знать, профессор: врачи утверждают, что многочасовая поездка на автомобиле может иметь самые нежелательные последствия для моего здоровья: тем не менее я почти весь день проведу в машине. Общество графини будет мне защитой. Нет, профессор, я никогда не пренебрегал своим долгом. В шестьдесят лет я записался добровольцем на военную службу. Не моя вина, что меня не взяли...
Все сидели за столом; я остался стоять, несмотря на настойчивые просьбы Барбьери присоединиться к ним. Санудо рассматривал меня в полном изнеможении рассудка, постоянно чему-то изумляясь. Мое появление здесь оказалось для него неожиданностью. Только антиквар, который спутал меня бог знает с кем, был в высшей степени польщен моим присутствием. Он произнес большую речь о семи своих женщинах, о бедственном своем состоянии, о Дюбоске и вообще недобросовестной конкуренции. Потом стал жаловаться на отсутствие прежней энергии, в то время как ежедневно приходится ему проводить длительные совещания и улаживать множество дел. Раньше ему встречался иногда опасный противник. Теперь же он настолько безразличен и невозмутим, что ему доставляет величайшее удовольствие вопреки собственным интересам содействовать успеху симпатичного ему недоброжелателя. При этих словах он с улыбкой поклонился графине.