Выглядела лесенка страшно. И лезть туда было страшно.
– Боишься, да? Погоди, я сейчас вернусь.
Он говорил без насмешки, просто обозначал – ну боишься, бывает.
Конечно, она боялась. Чего уж тут скрывать. Боялась. Очень.
– Стой! Я залезу.
Ника потрогала кирпичи:
– Ничего я не боюсь. Сейчас поднимусь, жди.
Под косыми вечерними лучами кирпичи с этой стороны нагрелись. Она ясно видела глубокие щели между ними. А вдруг там живут маленькие кирпичные человечки? Внутри оранжевых теплых шершавинок?
Она прижалась грудью к стенке, зажмурилась и очень-очень медленно пошла по карнизу.
Сразу за углом кирпичи похолодели, их накрыла вечерняя тень, кирпичная зима.
Ника вела ладонью по стене – вот еще лето, пахнущее старой известкой… А к кирпичным человечкам небось прилетают божьи коровки и приносят синее молоко… Вот угол – тупой, сглаженный ветром и временем… а вот уже первая скобка.
Теперь надо вверх.
Она открыла глаза, мельком глянула. Карниз тут расширялся, но все равно казалось, будто провал начинается прямо у нее под ногами.
Мамочка, как высоко!
Так. Главное – смотреть, куда ставишь ногу.
Только туда.
– Не бойся, не шатаются, – подбодрили сверху. – Или вернешься?
– Сиди на попе ровно, жди, – дрожащим голосом ответила она.
Возвращаться было еще страшнее.
Господи, сколько ж можно попадаться на «слабо»?! Почему она лезет, готовая разбиться, но доказать – не слабо, не слабо, не слабо!
От злости она одолела сразу шесть скобок. И замерла на седьмой. Коварный ветер подкрался и тряхнул ее холодной лапищей. В уши ворвался рев машин с улицы, гудки и звонкий голос с детского городка, считающий:
– Эни-бени, рики-таки, турбо-урбо-сентебряки! Эус-беус, детский бес, в теле девочки воскрес!
Крыши и кошки
Девочка моя, я могу рассказать тебе гораздо больше.
В книгах все перепутано, а память у меня зарывается глубже, чем слабые корешки этого города. Ты знаешь, что самое главное? Самое главное – узнать, кто ты. А потом помнить об этом. Потому что первое, что у тебя отнимут, – это память. Никогда не отдавай ее сама.
Посмотри вокруг – целый город без памяти. Тут есть музеи и библиотеки, хранилища ветхих листочков, мыслей, вещей. Но вот мимо торопятся, едут, грохочут в железных коробках – разве они что-нибудь помнят о себе?
Люди прогрызли ход под рекой, люди пустили туда гремучего змея, чтобы он таскал их в своем брюхе… но они ничего, совсем ничего не помнят о себе.
Я забираю их память и превращаю ее в черную воду. В нефть. В уголь. В дымящиеся торфяники. В летящий с черного неба снег. Красная-красная кровь через час уже просто земля – ты ведь и сама это знаешь, верно?
Через два – на ней цветы и трава.
Через три – она снова жива.
Но не вся, нет, не вся…
Часть остается. Она чернеет и копится под землей. Она булькает в болотах и медленно сгущается в темноте. А потом я превращаю ее в снег. На нашей с тобой земле очень много снега, девочка. Снег – это старая, поседевшая, белая кровь.
Очень много крови, нефти и снега.
С людьми мне легко, взамен они просят только денег, денег, денег. Разве бумажками можно засыпать дырку в душе? Но я даю. Я всегда даю людям то, что они просят.
В болотах ведь издавна топили врагов, колдунов, вождей и предателей. Тех, кого боялись. Вождей и колдунов-чужестранцев, которых брали в плен и страшились убить сами, чтобы не навлечь на себя гнев чужих богов. Им протыкали руки ореховыми прутьями – и гибкие прутья орешника змеились, как мои волосы. Их душили кожаными ремнями – и ремни в руках душителей оживали и превращались в змей. Их живыми бросали в красный рот земли.
В мой рот.
Я пожирал их.
Я прятал их на века, на тысячелетия.
Ведь люди хотели именно этого – отправить своих врагов туда, откуда не возвращаются. Я прятал их, а взамен забирал только память и лица.
Ко мне приносили самоубийц и погибших от укусов змей, умерших от черной немочи, от корчи, от пятнистой лихорадки. Всех умерших странной смертью, всех непогребенных.
Возле селений, на кладбищах, люди зарывали только своих домашних мертвецов, а беспокойных отправляли ко мне. Они громко просили, чтобы я опутал их по рукам и ногам, стянул их змеиными кольцами и никогда не отпускал наверх. Они кропили мою черную воду кровью птиц, полагая, что мне приятно будет получить такой небесный подарок.
Я забирал мертвых, я расчесывал им волосы, я высасывал из их ран яд вместе со сгустками крови. Я забирал у них только память и лица.
Ко мне приводили красивых девушек, с косами длинными, точно змеи. Их кормили кашей из первых зерен. Их поили молодым медом. Их приводили весной при свете луны и кровью рисовали у них на щеках спирали. А потом бросали в мой красный рот.
Некоторые девушки совсем не боялись меня, они сами прыгали в воду.
Таким я оставлял и лица, и память. Они превращались в моих жен, в моих дочерей, в прекрасных дев с гусиными лапами, в змей с лебедиными крыльями.
Я помню вкус птичьей и человечьей крови, девочка моя, я помню каждую утопленницу в своем царстве.
А когда люди забыли имя моего брата-волка, они стали дарить мне коней. Каждый мельник лунной ночью топил под мельничным колесом лошадиную голову. Каждое село вывозило лошадь с заплетенной гривой на середину моего озера в дырявой лодке.
Представляешь, сколько у меня лошадей?
Мне иногда кажется, что я сам превращаюсь в коня… в черного коня, или в черную птицу, или в черный дождь, который сейчас трогает твое окно.
Ты ведь еще не спишь, верно? И город твой все еще не спит. Бегают по улицам маленькие человечки, дождь трогает их холодными губами.
Странные вы человечки, легкие, как одуванчики, торопливые, как муравьи. Жметесь в больших городах, потому что боитесь жить в одиночестве. Раньше человечки жили в лесу, а перед своей деревней ставили деревню своих мертвых. Жальник, если по-старому. Покойников тогда не прятали в землю, а мастерили для них домовины на столбах. А еще раньше мертвецов хоронили в жилой комнате под полом, рядышком, чтобы духи их всегда находились рядом.
Мертвые и живые – один народ, хорошо им слушать голоса друг друга.
А теперь вы прячете смерть подальше, красные человечки из кирпичного муравейника.
Разве вы не приносите жертвы своему городу? Он убивает вас машинами, одиночеством, руками убийц. И что? Разве можете вы отказаться хотя бы от одной машинки?
– А как же бедные жертвы? – шепчу я вам. – Ведь сотня погибнет в этом месяце и тысяча – в следующем…
Но кого это трогает?
Вы вдоволь кормите своих железных волков человеческим мясом с костями.
Я всего лишь выполняю то, о чем меня просят, девочка моя.
Да, я вижу твой город другим. Я вижу мертвых вперемешку с живыми. Я вижу тех, кто умрет в этом году, и тех, кто уже умер в прошлом. И сто лет назад, и двести. Смешно, до чего мало живых на улицах, набитых мертвецами. У тех, кто скоро погибнет, в волосах путаются пряди тумана, они шипят, когда я прохожу мимо. Я вижу ржавые тени войны, пожары и развалины, боль и гнев.
Я вижу леса, еще не срубленные, темные, дремучие. Тысячи лет росли здесь деревья, а под ними текли черные подземные воды. Деревья срубили, но корни их до сих пор шевелятся в земле, неизжитая жизнь тлеет в них, жизнь, которая не успела ни в кого превратиться.
Когда я иду по улице, я вижу не только дома, кафешки и магазины. Я вижу мертвого старика с мертвой собакой в подворотне – он забыл всю свою жизнь, но помнит, что надо непременно выйти с Мавриком. Маврик помнит больше, он жалеет своего хозяина и тихонько проводит с ним вечность.
Я вижу мертвецов на скамейках. Я слизываю кровь с каждой бритвы, с каждого отброшенного ножа.
А больницы? Я вижу в них демонов боли, они пухнут, мечутся, кричат, раздирая рты. Люди просят, умоляют – жизни, здоровья, прекращения страданий, легкой смерти… А я всегда прихожу, когда меня зовут.