Арнольди уговорил его даже пойти в театр на спектакль «Ревизора», в котором первый раз роль Хлестакова должен был исполнять Шумский. Театр был полон. Гоголь сидел в ложе бенуара и беспокойно, вытянув голову, смотрел на сцену. Шумский играл Хлестакова, а Щепкин — городничего. Гоголь говорил Арнольди, что Шумский лучше других актеров, московских и петербургских, играет Хлестакова. Но он остался недоволен сценой, в которой Хлестаков начинает завираться перед городничим и чиновниками. Шумский, по его словам, передавал этот монолог слишком тихо, вяло, с остановками, тогда как Хлестаков должен говорить с жаром, с увлечением.
Гоголь ушел из театра до конца спектакля, опасаясь какой-нибудь приветственной демонстрации со стороны публики. Он остался недоволен тем, как играли «Ревизора». Многие актеры исполняли свои роли недостаточно естественно и продуманно.
Вскоре после спектакля Михаил Семенович Щепкин приехал к Гоголю вместе с Тургеневым. В своих воспоминаниях Тургенев рассказывает: «Мы приехали в час пополудни: он немедленно нас принял. Комната его находилась возле сеней, направо. Мы вошли в нее — и я увидел Гоголя, стоявшего перед конторкой с пером в руке. Он был одет в темное пальто, зеленый бархатный жилет и коричневые панталоны… Меня поразила перемена, происшедшая в нем с 41 года… В то время он смотрел приземистым и плотным малороссом; теперь он казался худым и испитым человеком, которого уже успела на порядках измыкать жизнь. Какая-то затаенная боль и тревога, какое-то грустное беспокойство примешивались к постоянно проницательному выражению его лица.
Увидев нас со Щепкиным, он с веселым видом пошел к нам навстречу и, пожав мне руку, промолвил: «Нам давно следовало быть знакомыми».
Мы сели. Я рядом с ним, на широком диване; Михаил Семенович на креслах, возле него. Я попристальнее вгляделся в его черты. Его белокурые волосы, которые от висков падали прямо, как обыкновенно у казаков, сохранили еще цвет молодости, но уже заметно поредели; от его покатого, гладкого, белого лба по-прежнему так и веяло умом. В небольших карих глазах искрилась по временам веселость — именно веселость, а не насмешливость, но вообще взгляд их казался усталым… В осанке Гоголя, в его телодвижениях было что-то не профессорское, а учительское — что-то напоминавшее преподавателей в провинциальных институтах и гимназиях. «Какое ты умное, странное и больное существо!» — невольно думалось, глядя на него. Помнится, мы с Михаилом Семеновичем и ехали к нему, как к необыкновенному, гениальному человеку, у которого что-то тронулось в голове… Вся Москва была о нем такого мнения…
Щепкин заранее объявил мне, что Гоголь не словоохотлив: на деле вышло иначе. Гоголь говорил' много, с оживлением, размеренно отталкивая и отчеканивая каждое слово, что не только не казалось неестественным, но, напротив, придавало его речи какую-то приятную вескость и впечатлительность. Он говорил на «о»; других, для русского слуха менее любезных, особенностей малороссийского говора я не заметил. Все выходило ладно, складно, вкусно и метко. Впечатление усталости, болезненного, нервического беспокойства, которое он сперва произвел на меня, исчезло. Он говорил о значении литературы, о призвании писателя, о том, как следует относиться к собственным произведениям; высказал несколько тонких и верных замечаний о самом процессе работы, о самой, если можно так выразиться, физиологии сочинительства, — и все это языком образным, оригинальным и, сколько я мог заметить, нимало не подготовленным заранее…»
Прощаясь, Гоголь пожал руку Тургеневу и сказал:
У вас есть талант, не забывайте же! Талант есть дар божий и приносит десять талантов за то, — что создатель дал вам даром. Мы обнищали в нашей литературе, обогатите ее. Главное, не спешите печатать, обдумайте хорошо. Пусть скорее создастся повесть в вашей голове, и тогда возьмитесь за перо, марайте и не смущайтесь!
Гоголь объявил, что остался недоволен игрою актеров в «Ревизоре», что они «тон потеряли» и что он готов им прочесть всю пиесу с начала до конца. Щепкин ухватился за это слово и тут же уладил, где и когда читать. Какая-то старая барыня приехала к Гоголю: она привезла ему просфору с вынутой частицей. Они удалились.
Чтение было назначено на 5 ноября в доме у графа Толстого. В назначенное время в большом зале напротив комнаты Гоголя собрались слушатели. Среди них были Сергей Тимофеевич и Иван Сергеевич Аксаковы, Тургенев, Шевырев, Берг, а также актеры Щепкин, Шумский, Пров Садовский. Правда, далеко не все актеры приехали — им казалось обидным, что их хотят учить. Не приехала ни одна актриса. Гоголя огорчил этот неохотный отклик на его предложение. Лицо его приняло угрюмое и холодное выражение, глаза подозрительно насторожились.
Стол, вокруг которого на креслах и стульях уселись слушатели, стоял направо от двери, у дивана против окон во двор. Гоголь читал, сидя на диване. Тургенева поразила чрезвычайная простота и сдержанность манеры чтения, какая-то важная и в то же время наивная искренность, которой словно и дела нет — есть ли тут слушатели и что они думают. Казалось, Гоголь только и заботился о том, как бы вникнуть в предмет, для него самого новый, и как бы вернее передать собственное впечатление. Эффект выходил необычайный, особенно в комических, юмористических местах: не было возможности не смеяться хорошим, здоровым смехом.
С каким недоумением, с каким изумлением Гоголь произнес знаменитую фразу городничего: «Пришли, понюхали и пошли прочь!» Он даже медленно оглянул присутствующих, как бы спрашивая объяснения такого удивительного происшествия. Однако Гоголь не успел прочесть еще и половины первого акта, как дверь вдруг шумно растворилась и, торопливо улыбаясь, промчался через комнату молодой, но необыкновенно назойливый литератор и поспешил занять место в углу. Гоголь остановился, ударил рукой по звонку и с сердцем заметил вошедшему камердинеру: «Ведь я велел тебе никого не пускать!» Он отпил немного воды и снова принялся читать, но теперь это было совсем не то, что прежде. Он стал спешить, бормотать себе под нос; пропускать целые фразы. В конце чтения он устал и побледнел и, не прощаясь с присутствующими, ушел в свой кабинет.
После этого чтения Гоголь опять появился на представлении «Ревизора», чтобы посмотреть, как исполняется его пьеса, и остался постановкой и игрой актеров более доволен.
Это была последняя вспышка энергии, последний выход в жизнь.
СМЕРТЬ
Приближалась масленица. Январь был холодный и снежный. Гоголь зябко кутался в теплый сюртук и редко выходил из дому. Он сидел за своим столом, на котором были разложены бумаги и корректурные листы, и правил корректуру. В кресле напротив расположился его земляк Осип Максимович Бодянский.
— Чем это вы занимаетесь, Николай Васильевич? — спросил Бодянский, заметив, что перед Гоголем лежала чистая бумага и два очиненных пера.
— Да вот мараю все свое, — отвечал Гоголь, — да просматриваю корректуру набело своих сочинений, которые издаю теперь вновь.
— Все ли будет издано?
— Может быть, кое-что из своих юношеских произведений выпущу.
— Что же именно? — удивился Бодянский.
— Да «Вечера», — спокойно продолжал Гоголь. — В них много незрелого. Мне хотелось бы дать публике такое собрание своих сочинений, которым я был бы в теперешнюю минуту больше всего доволен. А после смерти моей как хотите, так и распоряжайтесь!
Бодянский стал горячо убеждать Гоголя, что читатели хотят иметь все им написанное, что «Вечера»— одно из наиболее свежих и благоуханных его произведений, а о смерти вообще нечего поминать.
Гоголь молча выслушивал его, смотря отсутствующим взглядом.
— Право, скучно, как посмотришь кругом, на этом свете! — вдруг задумчиво сказал он. — Знаете ли вы, что Жуковский пишет мне, что он ослеп.
— Как? — воскликнул Бодянский. — Слепой пишет вам, что он ослеп?
— Да, немцы ухитрились устроить ему какую-то штучку… Сэмэне, — позвал Гоголь, — ходы сюды!