Раздраженный Загоскин, директор театра, набросился с упреками на Аксакова, хотя больше всего был виноват он сам, не пригласив вовремя Гоголя в директорскую ложу. Долго не стихал шум в зрительном зале. Занавес поднялся. На сцену вышел Самарин и сказал: «Автор комедии в театре не находится». Наступила полная тишина. Публика была недовольна и обижена.
— Нет, ваш Гоголь уж слишком важничает, — говорил обидчиво Николай Филиппович. — Согласитесь, он поступил неприлично? А?
Друзья Гоголя были огорчены. Сам писатель в ответ на их упреки оправдывался тем, что перед спектаклем якобы получил письмо от матери, расстроившее его. Он даже написал Загоскину, извиняясь перёд зрителями и объясняя свой уход той же причиной: «…когда коснулся ушей моих сей единодушный гром рукоплесканий, так лестный для автора, сердце мое сжалось и мои силы меня оставили. Я смотрел с каким-то презрением на мою бесславную славу и думал: теперь я наслаждаюсь и упояюсь ею, а тех близких, мне родных существ, для которых я бы отдал лучшие минуты моей жизни, сторожит грозная, печальная будущность; сердце мое переворотилось! Сквозь крики и рукоплескания мне слышались страдания и вопли. У меня недостало сил. Я исчез из театра. Вот вам причина моего невежественного поступка».
Сергей Тимофеевич, однако, настоял на том, чтобы это письмо не посылалось.
Гоголь был расстроен всей этой историей, стал вялым и скучным.
А тут еще Аксаковы все время откладывают поездку в Петербург! Московская жизнь после уединенного, отшельнического пребывания в Италии казалась ему слишком тревожной, шумной. Бесконечные споры и разговоры о философии, политике, литературе, которые велись в здешних литературных салонах — у Аксаковых, Павловых, Киреевских, — его утомляли и даже пугали своей страстностью. Отвлеченная идеалистическая философия московских «любомудров», которой увлекались его друзья — Шевырев, Киреевский, Константин Аксаков, — была ему далека, да и мало известна. Поэтому ожесточенные препирательства о том, как надо понимать Гегеля или Шеллинга, попытки объяснить их философией русскую действительность казались Гоголю искусственными, далекими от требований жизни. Ближе ему был Сергей Тимофеевич Аксаков, который трезвее и проще судил о вещах, чем его пылкий, восторженный сын Константин или многомудрый профессор Шевырев.
СЕСТРЫ
Наконец Аксаковы собрались и в четверг 26 октября выехали вместе с Гоголем из Москвы. Сергей Тимофеевич нанял особый дилижанс, разделенный на два купе. В переднем поместились его четырнадцатилетний сын Миша и Гоголь, а в заднем сам Сергей Тимофеевич с дочерью Верой. Оба купе сообщались двумя небольшими оконцами, деревянные рамы которых можно было поднимать и опускать.
Как только отъехали от Москвы, Гоголь пришел в хорошее настроение. Он сидел, закутавшись в шинель, подняв ее воротник выше головы, и читал книгу, которую во время остановок прятал в холщовый мешок. В этом мешке находились головные щетки, ножницы, щипчики и щеточки для ногтей и, наконец, несколько книг. Любопытный Миша подсмотрел, что книга, которую Гоголь читал в дороге, была издание Шекспира на французском языке.
В дороге Гоголь чувствовал особенно сильно холод и мерз больше обычного. Поэтому он надел длинные шерстяные чулки, а на них теплые медвежьи сапоги. Лошади, возившие дилижансы, еле волочили ноги, поэтому ехать приходилось медленно, останавливаясь на многочисленных станциях, Пока перекладывали лошадей, путешественники отдыхали и закусывали. При этом разыгрывались забавные сценки, в которых Гоголь давал волю своему юмору.
По приезде в Торжок путешественники расположились в гостинице, и Гоголь заказал дюжину пожарских котлет, которыми славился Торжок. Все на них набросились с аппетитом, как вдруг с ужасом стали вытаскивать изо рта длинные белокурые волосы. Гоголь высказывал предположения, как они попали в котлеты, одно смешнее другого.
— Повар, верно, был пьян и не выспался, — с серьезным видом говорил Гоголь. — Когда его разбудили, он в сердцах рвал на себе волосы, которые и попали в котлеты!
Для выяснения этого вопроса послали за половым. Гоголь лукаво предупредил:
— Я знаю, что он будет говорить: «Волосы-с? Какие же тут волосы-с? Откуда прийти волосам-с? Это так-с, ничего-с! Куриные перышки, пух-с!»
В эту минуту вошел половой и на предложенный ему вопрос отвечал точно так, как предупреждал Гоголь, многое даже теми самыми словами. Все неудержимо рассмеялись и хохотали до того, что Вере Сергеевне сделалось почти дурно. Половой выпучил глаза от удивления и застыл на месте.
Так же весело продолжалась и остальная дорога. Гоголь неизменно шутил, рассказывал смешные истории. Казалось, он вырвался из тяготившей его обстановки в, как школьник, резвился в отсутствие учителя.
Дорога всегда имела на него успокаивающее влияние. Отступали повседневные житейские заботы, уходили раздумья о будущем. Перед глазами мелькали пейзажи, города, деревни, верстовые столбы и встречные мужики.
В придорожных гостиницах и трактирах снова возникали беседы с половыми, кучерами, проезжими путешественниками. В них выступала подлинная жизнь страны, узнавались вещи, которых никогда не узнаешь в столичных гостиных или уединенном кабинете.
Это была дорога из Москвы в Петербург, та самая, по которой ездили и Радищев и Пушкин, рассказавшие о горькой и безрадостной судьбе людей, встречавшихся на этой дороге. Те же черные, закопченные срубы, крытые соломой крыши, непролазная осенняя грязь на деревенских улицах. По ним бродили нищие мужики в лаптях, измученные непосильным трудом бабы в сарафанах, оборванные ребятишки, играющие в грязи. Даже самые названия деревень не изменились с тех пор: Черная грязь, Торжок, Медное, Крестцы, Вышний Волочок, Любань… Это Россия деревянная, уездная, нищая… Но широкие просторы, звон бубенцов, песня ямщиков придавали дороге какое-то невыразимое очарование…
«Боже! Как ты хороша подчас, далекая, далекая дорога! Сколько раз, как погибающий и тонущий, я хватался за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала!» — думал Гоголь. Он старался отдалить от себя предстоящие заботы, неприятные разговоры и объяснения, утомительные встречи и визиты.
На пятый день, к вечеру, экипаж добрался до столицы. Он въехал на петербургские улицы, когда там уже зажигались фонари. Столица казалась призрачной под рябью мелкого, как будто процеженного через сито дождя, с блестевшими в темноте булыжными мостовыми. Не доезжая до Владимирской, где останавливались дилижансы, Гоголь распрощался с Аксаковым и, взяв свой мешок со щетками и книгами, отправился к Плетневу.
А на другой день Гоголь перебрался к Жуковскому в Зимний. В его обширные апартаменты, роскошь которых имела музейный характер, надо было проходить по широкой лестнице мимо лакеев в придворных ливреях и мраморных изваяний. Жизнь Жуковского была нелегкой. Целые дни он вынужден был обретаться в светских хлопотах в качестве наставника и воспитателя наследника. Официальные приемы и визиты, придворные церемонии, педагогические беседы — все это занимало у него большую часть дня. Но когда он оставался дома, надевал свой теплый китайский халат и мягкие туфли, то превращался в литератора, благодушного хозяина, преданного лишь музе поэзии. В день приезда Гоголя Жуковский записал в дневнике: «У меня Гоголь», а рядом перечислил встречи с великим князем Константином Николаевичем, чаепитие с наследником, обед у великой княгини.
В больших неуютных комнатах Жуковского Гоголь чувствовал себя одиноко и отчужденно. Даже приветливость хозяина не согревала его.
Распрощавшись с Жуковским, Гоголь поехал в Патриотический институт навестить сестер.
Он нашел их совершенными «монастырками», не имевшими никакого понятия о том, что происходит за стенами их института.
Лиза и Анета обрадовались брату и с удовольствием принялись за привезенные им конфеты. Но на все его вопросы отвечали односложно, зато наперебой рассказывали об институтской жизни. Лиза была побойчее и живее, а Анета совсем терялась и боялась всего на свете: классной дамы, темной комнаты, мышей. У Лизы пальцы были в чернилах — она писала письмо матери. На переднике большое чернильное пятно в виде месяца. Анета, тоненькая, аккуратненькая, с беленькими косичками, в своем институтском форменном платьице, казалась совсем маленькой девочкой.