— Но из пепла старой европейской цивилизации возникнет новый, справедливый порядок вещей. Европа укажет путь и России, — возразил Анненков, вытирая платком вспотевшую в споре шею.
— Вы ошибаетесь, — сухо заявил Гоголь. — Пройдет десяток лет, и вы увидите, что Европа приедет к нам не за покупкой пеньки и сала, но за покупкой мудрости, которой не продают больше на европейских рынках.
— Но ведь Россия отсталая страна, — пробовал спорить Анненков. — Крепостное право и остатки феодализма заглушают в ней развитие экономики и новых форм государственности.
— Вы не любите Россию, вы умеете печалиться и раздражаться только слухами обо всем дурном, что в ней ни делается… — укоризненно покачал головой Гоголь. — Не умрет из нашей старины ни зерно Того, что есть в ней истинно русского и что освящено самим Христом. Нет у нас непримиримой ненависти сословья против сословья и тех озлобленных партий, какие водятся в Европе. Теперь не на шутку задумались многие над древним патриархальным бытом. Нам следует лишь склонить правительство и дворян, чтобы они рассмотрели попристальней истинно русские отношения помещика к крестьянам…
Гоголь говорил все это, как давно заученные фразы, не допуская никаких возражений. Это был какой-то начальнический, пастырский выговор. Худые бледные руки писателя судорожно подергивались, глаза блестели каким-то болезненным, фанатическим огнем. Вместо добродушного, насмешливого Гоголя, любящего шутку, острое смешливое словцо, перед Анненковым был совсем другой человек, какой-то проповедник на кафедре или фанатичный монах, с которым невозможно было вступать ни в какой спор.
Приняв таинственный вид, Гоголь сообщил Анненкову, что он задумал одно очень важное дело — издание своих писем к друзьям, которое должно раскрыть всем глаза на истинное положение вещей. Он собирается послать Плетневу из Швальбаха первую тетрадку этих писем, с тем чтобы тот подготовил их опубликование. Закончив это дело, он, наконец, сможет осуществить давно намеченную поездку в Иерусалим, а оттуда вернуться в Россию.
Задумчиво шагал Гоголь по мостовой, когда они возвращались в гостиницу. В черной шинели, с глазами, опущенными к земле, он был полностью поглощен своими мыслями и едва ли понимал то, что ему рассказывал Анненков. Наконец подошли к гостинице. Дилижанс уже был подан, в него запрягали лошадей.
— А вы что, остаетесь без обеда? — спросил Анненков.
— Да, кстати, хорошо, что напомнили! — очнулся Гоголь. — Нет ли здесь где кондитерской или пирожной?
Кондитерская оказалась рядом. Гоголь аккуратно выбрал десяток сладких пирожков с яблоками, велел их завернуть в бумагу и, захватив в гостинице свое имущество, направился к дилижансу.
Друзья еще немного постояли, пока не раздалась труба кондуктора, возвещавшая скорое отправление. Гоголь сел в купе, поместившись как-то боком к своему соседу, тучному пожилому немцу, поднял воротник шинели, приняв выражение холодного, каменного бесстрастия. Карета тронулась.
Приехав в Швальбах, Гоголь засел за переписку черновиков и, подготовив объемистую тетрадь, отправил ее Плетневу. В письме к нему он сообщал: «Наконец моя просьба! Ее ты должен выполнить, как наивернейший друг выполняет просьбу своего друга. Все свои дела в сторону и займись печатаньем этой книги под названием: «Выбранные места из переписки с друзьями». Она нужна, нужна всем — вот что покамест могу тебе сказать; все прочее объяснит тебе сама книга…»
Он кончил писать поздно вечером. Кругом сгущались сумерки. В незнакомом немецком городе было тихо. На ратуше отбивали печальным звоном большие старинные часы. До утра он не мог заснуть.
ПИСЬМО БЕЛИНСКОГО
В начале января 1847 года вышла из печати книга Гоголя «Выбранные места из переписки с друзьями». Она появилась в самый разгар ожесточенных споров между западниками и славянофилами, накануне революции 1848 года, когда атмосфера всей Европы была насыщена ожиданием взрыва. Появление книги Гоголя вызвало в России целую бурю. Проповедь феодальной реакции, призыв к умиротворению, панегирическое восхваление религиозных начал, защита царизма и крепостнических отношений привели в негодование не только прогрессивно настроенные круги, но и близких друзей Гоголя из славянофильского лагеря.
Даже такой преданный почитатель Гоголя, как С. Т. Аксаков, решительно осудил книгу: «Увы! Она превзошла все радостные надежды врагов Гоголя и все горестные опасения его друзей. Самое лучшее, что можно сказать о ней, — назвать Гоголя сумасшедшим!» — сообщал он сыну. С гневным осуждением прочел книгу Белинский, горестно переживая измену любимого им писателя своим собственным взглядам, своим собственным произведениям. «Это — Талейран, кардинал Феш, — сказал Белинский, — который всю жизнь обманывал бога, а при смерти надул сатану!»
Лишь представители реакции да религиозные фанатики приветствовали «Выбранные места». С восторженным письмом к писателю обратилась А. О. Смирнова: «Книга ваша, — писала она Гоголю, — вышла под новый год, любезный друг Николай Васильевич. И вас поздравляю с таким выступлением и Россию, которую вы подарили таким сокровищем». Экзальтированная Александра Осиповна выписала даже двадцать экземпляров книги Гоголя и раздала их чиновникам своего мужа-губернатора в надежде на чудесное исправление нравов его подчиненных.
Гоголь находился в это время в Неаполе, приютившись у сестры графа А. П. Толстого Софьи Петровны Апраксиной. Здоровье его улучшилось, и он с нетерпением ждал отклика на свою книгу, будучи уверен, что свершил, наконец, важное, давно приуготовленное ему дело. «Здоровье мое поправилось неожиданно, — писал он А. О. Смирновой из Неаполя, — совершенно противу чаяния даже опытных докторов. Я был слишком дурен, и этого от меня не скрыли. Мне было сказано, что можно на время продлить мою жизнь, но значительного улучшения в здоровье нельзя надеяться. И вместо этого я ожил, дух мой и все во мне освежилось. Передо мной прекрасный Неаполь и воздух успокаивающий и тихий. Я здесь остановился как бы на каком-то прекрасном перепутье, ожидая попутного ветра воли божией к отъезду моему во святую землю».
Однако это спокойствие и умиротворенность были скоро нарушены тревожными и грозными вестями из России, негодующими письмами не только противников и врагов, но и самых близких друзей. Таким первым тяжелым испытанием явилось письмо С. Т. Аксакова, который сурово осудил своего недавнего кумира. В письме уже не было ни благодушного тона, ни любовного внимания, отличавших письма Аксакова к Гоголю. Это был приговор нелицеприятный: «Друг мой! — писал Сергей Тимофеевич. — Если вы желали произвести шум, желали, чтобы высказались и хвалители и порицатели ваши, которые теперь отчасти переменились местами, то вы вполне достигли своей цели. Если это была с вашей стороны шутка, то успех превзошел самые смелые ожидания: все одурачено… Но увы! Нельзя мне обмануть себя: вы искренно подумали, что призвание ваше состоит в возвещении людям высоких нравственных истин в форме рассуждений и поучения, которых образчик содержится в вашей книге… Вы глубоко и жалко ошиблись. Вы совершенно сбились, запутались, противоречите сами себе беспрестанно и, думая служить небу и человечеству, оскорбляете и бога и человека».
Следующим ударом оказалась статья Белинского в «Современнике», содержавшая резкую оценку книги Гоголя, хотя в условиях цензурных препон критик мог говорить о ней лишь «эзоповским языком». Все это смутило Гоголя. Неужели он ошибся? Ведь он желал принести пользу, указать выход, предотвратить неминуемую катастрофу… Но получилось, что эта катастрофа прежде всего захватила его самого. Сергей Тимофеевич Аксаков, Белинский и многие другие отреклись от него, не поняли его побуждений, увидели в «Переписке» измену тому направлению, которому он служил прежде… Это поразило писателя, показалось сначала каким-то недоразумением.
В солнечном Неаполе, на берегу изумрудного моря, в сокровенной тиши уютной и безлюдной виллы Апраксиной, он вновь начинает оценивать свою книгу. Ханжеская елейность добрейшей Софьи Петровны, то и дело молящейся перед иконами, привезенными ею из России, лампадки, теплющиеся дрожащими огоньками, успокаивающие письма самого графа Толстого не утешали писателя. С горечью признается он в письме к Жуковскому, что появление «Выбранных мест» «разразилось точно в виде какой-то оплеухи: оплеуха публике, оплеуха друзьям моим и, наконец, еще сильнейшая оплеуха мне самому… Я размахнулся в моей книге таким Хлестаковым, что не имею духу заглянуть в нее».