— Что вам угодно? — холодно и величественно спросил он.
Гоголь, вертя в руках шляпу, запинаясь, ответил:
— Я желал бы поступить на сцену и пришел просить ваше сиятельство о принятии меня в число актеров русской труппы.
— Ваша фамилия?
— Гоголь-Яновский.
— Из какого звания?
— Дворянин.
— Что же побуждает вас идти на сцену? Как дворянин, вы могли бы служить.
Несколько оправившись от первоначального смущения, Гоголь отвечал уже более уверенным тоном:
— Я человек небогатый, служба вряд ли может обеспечить меня. Мне кажется, что не гожусь для нее. К тому же я чувствую призвание к театру.
— Не думайте, чтоб актером мог быть всякий, — снисходительно заметил князь. — Для этого нужен талант!
— Может быть, во мне и есть какой-нибудь талант!
— Может быть. Но на какое же амплуа думаете вы поступить?
— Я сам этого еще хорошо не знаю, но полагал бы на драматические роли.
Князь окинул его глазами и с усмешкой сказал:
— Ну, господин Гоголь, я думаю, что для вас была бы приличнее комедия. Впрочем, это ваше дело.
По приказанию князя был вызван управляющий труппой Александр Иванович Храповицкий. Он считал себя великим знатоком театра и был убежден, что для трагического актера прежде всего необходимы завывания и всхлипывания и чтение стихов нараспев. Этого требовали правила классицизма, уже безнадежно отставшие от подлинного развития искусства.
Храповицкий снисходительно взглянул на худенькую, несолидную фигуру претендента в лицедеи, да еще с комически повязанной платком щекой. Узнав, что Гоголь желает быть испытан на драматические роли, он предложил ему прочесть отрывок из трагедии Расина «Гофолия и Андромаха» в переводе Хвостова и монолог Синава из драмы «Синав и Трувор» Сумарокова. Не ожидавший такого выбора, Гоголь смутился и вяло читал дубовые и косноязычные вирши Хвостова и Сумарокова, пытаясь придать им хоть сколько-нибудь естественности:
Куда прибегну я и что начну к отраде!
Я вижу смерть мою в прельщающем мя взгляде,
Живуща в разуме Синавовом краса
От пагубного дня и лютого часа,
Как сердца моего свобода отлучалась,
И мысль моя среди надежды огорчалась,
Терзаючи меня, колеблет весь мой ум,
И нет пристанища моих блудящих дум.
Простота чтения, отсутствие наигранного пафоса, который особенно ценился Храповицким, не могли ему понравиться. Он морщился, делал нетерпеливые жесты и, не дав Гоголю окончить монолог Синава, прервал его, заявив, что испытуемый Гоголь-Яновский совершенно неспособен не только к трагедии или драме, но даже и к комедии. По уходе растерявшегося Гоголя Храповицкий долго еще рассуждал о том, что тот не имеет никакого понятия о декламации, читает по тетради очень плохо и нетвердо, что и самая фигура его совершенно неприлична для сцены.
Обескураженный, измученный всем случившимся, Гоголь еле доплелся к себе на четвертый этаж и, не раздеваясь, повалился на кровать.
ЧИНОВНИЧЬЯ ЛЯМКА
Влиятельный «благодетель» Андрей Андреевич Трощинский, чтобы отделаться от назойливого родственника, нажал административные пружины, и «студент 14-го класса» Гоголь-Яновский был определен в департамент уделов. На его заявлении сам его превосходительство вице-президент департамента уделов двора его императорского величества гофмейстер и кавалер Лев Алексеевич Перовский изволил начертать резолюцию: «Означенного студента Гимназии высших наук князя Безбородко Гоголь-Яновского, определив на вакацию писца во 2 отделение с жалованьем по шести сот рублей в год и приведя его на верность службы к присяге, обязать подпискою о непринадлежности его к масонским ложам… 10 апреля 1830 года за № 669».
Это была удача. Правда, жалованье оказалось весьма скудным, а обязанности писца заключались прежде всего в каждодневном утомительно-однообразном переписывании бумаг. Но все же государственная служба обеспечивала какое-то твердое положение, придавала сознание собственной необходимости своего места в сложной государственной машине. В письме к матери Гоголь пытался утвердить самого себя в важности предстоящего ему служебного поприща. Разубеждая свою дражайшую матушку, уверенную в том, что служба может стать источником богатства, Гоголь указывал, что теперь за беспорочную службу уже не дают ни поместий, ни крепостных, как это водилось в давние времена. Главное — «сделаться необходимым огромной массе государственной». Для этого нужно «иметь железную волю и терпение, покамест не достигнешь своего предназначения, должен не содрогнуться крутой, длинной — почти до бесконечности — лестницы…».
Пока что Гоголь оказался на самой нижней ступеньке этой бесконечной лестницы. Ему приходилось рано утром вставать и к девяти часам отправляться в свою должность и там допоздна корпеть над бумагами. Начальником отделения являлся поэт Владимир Иванович Панаев — «идиллический коллежский асессор», как назвал его Пушкин.
В молодости Владимир Иванович писал чувствительные стишки и идиллии, но к сорока годам стал педантически исполнительным и аккуратнейшим чиновником, больше всего опасавшимся недовольства начальства. Полного повиновения и аккуратности он требовал и от своих подчиненных. Гоголь вынужден был целыми днями переписывать пухлые дела, заключения, рапорты, подшивать бумаги и, пронумеровав их, складывать в обширный дубовый шкаф.
Итак, в одном департаменте служил один чиновник, чиновник нельзя сказать, чтобы очень замечательный. Он нередко делал в копиях описки, пропускал номера, складывал папки не на присвоенные им места. Тогда «идиллический асессор» призывал его к своей конторке и ровным, въедливым голосом отечески журил за неаккуратность.
К концу занятий этот чиновник надевал поношенную шинельку и торопился домой по заснеженным улицам Петербурга. Он быстро поднимался к себе в квартиру по лестнице, пропитанной запахом квашеной капусты и жарившейся Где-то по соседству рыбы, бережливо снимал истершиеся на сгибах сюртук и штаны и облачался в старенький, выцветший халат.
О том, как трудно приходилось Гоголю в эту первую петербургскую зиму, свидетельствует его письмо к матери. Он сообщает ей, что ему часто приходит на мысль бросить Петербург и уехать, подробно рассказывает о своей жизни бедняка чиновника. «Доказательством моей бережливости, — с горечью сообщает он маменьке, — служит то, что я еще до сих пор хожу в том самом платье, которое я сделал по приезде своем в Петербург из дому, и потому Вы можете судить, что фрак мой, в котором я хожу повседневно, должен быть довольно ветх и истерся также не мало, между тем как до сих пор я не в состоянии был сделать нового, не только фрака, но даже теплого плаща, необходимого для зимы. Хорошо еще немного привык к морозу и отхватал всю зиму в летней шинели».
К письму Гоголь приложил неутешительный реестр своего бюджета за январь месяц:
Заканчивая письмо, Гоголь писал: «Простите, добрейшая из матерей и попечительнейшая, за мои вечно наносимые вам неприятности. Чего бы я ни дал, чего ни сделал, чтобы избавить вас от них!
Ваш до гроба послушный и нежно вас любящий сын Н. Г. Я.»
Расходы на сахар, свечи, баню, столь точно переименованные в этом реестре, во многом напоминают нищенский бюджет многострадального Акакия Акакиевича Башмачкина — героя повести, навеянной этим невеселым жизненным и служебным опытом самого Гоголя. Мечта о теплой шинели ему так же была хорошо знакома, как и докучливая грошовая экономия. Однако он не поддавался этой засасывающей канцелярской рутине, гнетущей, утомительной бедности.
После пяти часов вечера, наскоро пообедав и накинув прохудившуюся шинель, Гоголь отправлялся на Васильевский остров в Академию художеств. Он быстро переходил Дворцовый мост через Неву и шел по набережной мимо длинного и узкого здания университета, построенного Петром I для 12 коллегий. Напротив, через Неву, виднелся грандиозный Исаакиевский собор, а перед ним Медный всадник, вздернувший на дыбы коня перед самым обрывом гранитной глыбы. У здания Академии широкие ступени, спускавшиеся к воде, охраняли два огромных серых сфинкса, привезенных из Египта.