В это трудное для него время в Вену неожиданно приехал один из московских знакомых Гоголя, друг Погодина — Николай Петрович Боткин, сын богатого чаеторговца. Николай Петрович любил литературу и искусство и высоко ценил Гоголя. Узнав о его болезни, он поселился в той же гостинице и стал преданно за ним ухаживать. Николай Петрович терпеливо переносил капризы и жалобы больного, успокаивал и утешал в минуты отчаяния, внимательно следил за его лечением.
Гоголю стало легче. Боли почти прошли, оставалась лишь страшная слабость. Он решился положиться на свое излюбленное средство лечения — дорогу. Велел усадить себя в дорожную коляску и, сопровождаемый тревожными напутствиями Боткина, уехал в Венецию. «Дорога спасла меня, — писал он Плетневу. — Три дни, которые я провел в дороге, меня несколько восстановили. Но я сам не знаю, вышел ли я еще совершенно из опасности. Малейшее какое-нибудь движение, незначащее усилие, и со мной делается черт знает что. Страшно, просто страшно».
И вот Гоголь в давно желанном ему Риме, в той же комнате на Виа Феличе, в которой он жил в прошлый приезд. Но теперь его не радовало ни иссиня-голубое небо Италии, ни сверкающий золотом купол св. Петра, ни развалины Форума, ни живописные виды Альбано. Ему казалось, что здоровье безнадежно потеряно, что утрачены силы для продолжения его труда. Да и материальные дела после длительной поездки и болезни были плохи. Деньги оказались на исходе, а надежды на получение в Риме должности при начальнике русских художников Кривцове не оправдались. Опять встал перед писателем суровый вопрос о деньгах. Вновь пришлось обращаться с просьбами к друзьям, жаловаться, умолять, благодарить. В письме к Погодину он сообщал: «Со страхом гляжу на себя. Я ехал бодрый и свежий на труд, на работу. Теперь… боже. Сколько пожертвований сделано для меня моими друзьями — когда я их выплачу! А я думал, что в этом году уже будет готова у меня вещь, которая за одним разом меня выкупит, снимет тяжести, которые лежат на моей бессовестной совести».
Однако чудодейственный климат Италии оказал благотворное воздействие на больного писателя. К нему вернулась бодрость и работоспособность. По-прежнему он стал появляться в кафе Греко, ходить по улицам Рима, встречаться с друзьями. Он поселился вместе с Пановым, который старательно заботился о нем и даже исполнял обязанности переписчика и секретаря.
«Мертвые души» вновь двинулись.
Глава восьмая
«МЕРТВЫЕ ДУШИ»
…Но не таков удел и другая судьба писателя, дерзнувшего вызвать наружу все, что ежеминутно перед очами и чего не зрят равнодушные очи, — всю страшную потрясающую тину мелочей, опутавших нашу жизнь, всю глубину холодных, раздробленных, повседневных характеров, которыми кишит наша земная, подчас горькая и скучная дорога, и крепкою силою неумолимого резца дерзнувшего выставить их выпукло и ярко на всенародные очи!..
Н. Гоголь, «Мертвые души»
ТРУДЫ И ДНИ
Он уже привык к неуютной комнате на Страда Феличе. В ней стояла привычная для него конторка, за которой он писал, скромная старенькая мебель. Все здесь располагало к труду.
Неподалеку от него поселился Панов. В свободное время Гоголь бродил с ним по Риму, а вечерами читал ему новые главы поэмы. Однако Панов заходил все реже и реже. Устроившись для практики итальянского языка на частной квартире, он увлекся дочерью своих хозяев, девицей весьма легкомысленного нрава, и был поглощен своими сердечными делами.
Вскоре пришло письмо от С. Т. Аксакова, в котором тот просил Гоголя от имени Погодина прислать что-нибудь для затеянного им журнала «Москвитянин». Но Гоголь, погруженный в работу над поэмой, воспринял эту просьбу как покушение на его свободу, отвлечение от своего труда. «Теперь на один миг оторваться мыслью от святого своего труда, — отвечал он Аксакову, — для меня уже беда… Тяжкий грех отвлекать меня!.. Труд мой велик, мой подвиг спасителен. Я умер теперь для всего мелочного… Обнимите Погодина и скажите ему, что я плачу, что не могу быть полезным ему со стороны журнала, но что он, если у него бьется русское чувство любви к отечеству, он должен требовать, чтоб я не давал ему ничего».
Светлым, солнечным днем по лестнице дома 126 поднимался низенький полный человек с сердитыми усами и небольшой эспаньолкой. Постучав в двери на четвертом этаже, он оказался лицом к лицу с сухоньким почтенного вида старичком.
— Не здесь ли живет синьор Гоголь? — спросил посетитель.
Старичок неторопливо объяснил, что синьора Гоголя нет дома, что он уехал за город и неизвестно, когда будет. Говорил он все это, как затверженный урок. Из дверей высунулась голова самого Гоголя. Он шутливо сказал старичку:
— Синьор Ченчи, разве вы не знаете, что это Жюль из Петербурга! Его надо пустить. Здравствуйте, Павел Васильевич! — прибавил он по-русски. — Что же вы не приехали к карнавалу?
Жюль оказался Павлом Васильевичем Анненковым, и Гоголь, обрадовавшись встрече со старым знакомым, повел его в свою комнату и стал угощать чаем.
В квартире, где жил Гоголь, смежная комната оказалась незанятой, и Анненков поселился с ним вместе.
Павел Васильевич предложил помощь в переписке «Мертвых душ». Решено было заниматься этим под диктовку Гоголя один час в день. Остальное время они жили розно, каждый по-своему. Правда, в течение дня довольно часто встречались, а вечера проводили обыкновенно вместе. Между ними существовало молчаливое условие: не давать ни под каким видом чувствовать себя товарищу. Каждый ценил личную независимость и свободу своих действий. Гоголь признавал лишь такие отношения, при которых он не брал на себя никаких обязательств и располагал полностью собою. Он не выносил назойливого любопытства, навязчивости и вмешательства в его душевную жизнь.
Гоголь вставал обыкновенно очень рано и тотчас принимался за работу. На его письменном бюро стоял уже графин с холодной водой из каскада Тер-ни и в промежутках между работой он опорожнял его дочиста. Это было его лечение, так как после болезни в Вене он свято уверовал в лечебные свойства воды.
Закончив утреннюю работу, он завтракал в кофейной доброй чашкой кофе со сливками, из-за качества которых постоянно спорил со слугой. Затем он и Анненков отправлялись каждый сам по себе по делам или на прогулку. В условленный час они собирались в комнате Гоголя.
Покрепче притворив ставни окон от яркого южного солнца и разложив перед собой тетрадку, Гоголь начинал диктовать. Он диктовал мерно, торжественно, с глубоким выражением, проникнутым чувством и мыслью. Нередко раздавался за окном пронзительный рев осла, затем слышался удар палкой по его бокам и сердитый крик женщины: «Ecco latrone![49]». Гоголь останавливался и замечал улыбаясь: «Как разнежился, негодяй!» — и снова диктовал вторую половину фразы с тем же выражением.
Иногда Гоголь прерывал диктовку и принимался за обсуждение вопросов орфографии. Когда Анненков вместо продиктованного слова «щекатурка» написал «штукатурка», он остановился и спросил: «Отчего так?», а затем торопливо подошел к книжному шкафу, вынул оттуда какой-то лексикон, нашел немецкий корень слова и его русское написание и тщательно обследовал все доводы. Только после этого он уселся в кресло, помолчал немного, и снова полилась та же звучная, взволнованная речь.
Случалось, что переписчик в некоторых наиболее комических местах не выдерживал и разражался громким хохотом, забывая о своих обязанностях. Тогда Гоголь ласково и хладнокровно улыбался и повторял:
— Старайтесь не смеяться, Жюль!
Впрочем, и сам автор нередко вторил примеру переписчика и поддавался порыву веселости. В других случаях пафос чтения приобретал особенно торжественный характер. Диктуя начало шестой главы, Гоголь с волнением читал описание сада Плюшкина: «Зелеными облаками и неправильными трепетолистными куполами лежали на небесном горизонте соединенные вершины разросшихся на свободе дерев…» Он даже привстал с кресла и сопровождал чтение жестами, так, как будто перед его глазами находился этот сад.