Оставалось лишь отвезти сестрицу Лизу к Раевской. Добрейшая Прасковья Ивановна ласково встретила их в низкой, но обширной гостиной. Все здесь свидетельствовало о спокойной, тихой жизни: и старинная мебель, и мягкие потертые диваны, и вкусный запах печеных пирогов, доносившийся из кухни, и греющиеся у большой изразцовой печки котята. Вместе с Прасковьей Ивановной жили ее кузина и племянница, девочка лет двенадцати, которые сердечно приветствовали стесняющуюся и путавшуюся в длинном платье Лизу.
Попросив Прасковью Ивановну взять на себя попечение о сестре, Гоголь стал прощаться:
— Ни слова не скажу вам о своей благодарности, — произнес он растроганно. — Вы сами знаете, как она велика. Положение сестры моей было для меня невыносимой тяжестью. Сколько я ни перебирал в уме своем, где бы найти ей угол такой, где бы характер ее нашел хорошую дорогу, но только в вашем доме нашел я это.
Прасковья Ивановна хотела его перебить, но Гоголь продолжал:
— Я желаю, чтобы моя сестра научилась уметь быть довольной совершенно всем и была бы более знакома с нуждою, чем с изобилием, и находила наслаждение в труде.
Разговор завершился слезами Лизы, всхлипнула и Прасковья Ивановна, провожая до дверей своего гостя.
Наступил день отъезда. 18 мая после завтрака Гоголь торжественно сел с Пановым в тарантас, сплошь заставленный кулечками, пакетиками, туесками. Сергей Тимофеевич с Константином и Щепкин с сыном Дмитрием поместились в коляске, а Погодин с зятем — на дрожках, и вся процессия торжественно поехала до Поклонной горы. На Поклонной горе все вышли из экипажей, и Гоголь и Панов простились с Москвой, низко ей поклонившись.
Дорогой Гоголь был весел и разговорчив. Он повторил Сергею Тимофеевичу свое обещание через год возвратиться в Москву и привезти первый том «Мертвых душ», совершенно готовых к печати. Сергей Тимофеевич с горечью укорял Гоголя, сомневаясь в его обещании:
— Вы недостаточно любите Россию, — говорил Сергей Тимофеевич, — неужели, чтобы писать о ней, вам надо удаляться в Рим, в чужие края? Итальянское небо, свободная жизнь среди художников, вот что вас манит. Роскошный климат, поэтические развалины прошлого вам стали ближе и дороже, чем наша скромная природа, наша обыденная жизнь.
Гоголь обнимал Аксакова, уверял, что он не прав, что сердце его принадлежит России.
— Но что за земля Италия! Никаким образом не можете вы ее представить себе. О, если бы вы взглянули только на это ослепляющее небо, все тонущее в сиянии! Все прекрасно под этим небом: что ни развалина, то и картина; на человеке какой-то сверкающий колорит; строение дерева, дело природы, дело искусства — все, кажется, дышит и говорит под этим небом. Там без помех и закончу свою поэму и через год буду у вас.
В Перхушкове сделали остановку. Пообедали на тамошней станции. Гоголь снова варил жженку, выпили за здоровье отъезжающих. Солнце садилось среди леса. Веял теплый майский ветерок. В косых лучах солнца белые стволы березок с набухавшими бледно-зелеными почками на ветках казались еще белее.
Толстый, кругленький Щепкин прослезился. Молчаливый, неповоротливый Погодин помрачнел и как-то сердито отвернулся в сторону. Сергей Тимофеевич грустно глядел на Гоголя добрыми, близорукими глазами. Митя Щепкин и Константин Аксаков стояли молча в стороне. Все на минуту присели по русскому обычаю и затем вышли на крыльцо. Гоголь взгромоздился на кучу кульков, подушек и коробок.
Тоненький поджарый Панов как-то незаметно юркнул в коляску с другой стороны. Раздались последние прощальные приветы, и коляска покатилась по Варшавской дороге. Неожиданно с севера потянулись черные, тяжелые тучи. Они быстро и густо заволокли половину неба, сделалось темно и мрачно. Лишь на краю горизонта, на западе, навстречу путешественникам опускалось величественное, ярко-красное солнце.
БОЛЕЗНЬ
Дорога, как всегда, успокоила Гоголя. Он шутил с Пановым, который с обожанием на него смотрел. Ехали на почтовых, не торопясь, останавливались на почтовых станциях, подолгу пили чай, обедали, отдавая дань кулинарному искусству Ольги Семеновны.
После вкусного обеда или особенно удачного чая Гоголь приходил в восторженное настроение и пел украинские песни. Иногда он так воодушевлялся, что начинал отплясывать в повозке краковяк. Успокоившись, Гоголь читал наизусть стихи. Особенно он любил читать Языкова или учил Панова итальянскому языку.
Путешественники проехали Польшу, пробыли несколько дней в Варшаве, осмотрев ее достопримечательности, и через Краков добрались до Брюна, откуда совершили поездку по железной дороге до Вены. Остановившись в гостинице, они сразу же направились на гору Каленберг, откуда открывался чудесный вид на Вену и зеленые раздолья знаменитого Венского леса, тенистым кольцом окружавшего город. Осмотрели огромный собор св. Стефана, дворец Шенбрунн, который одно время был резиденцией Наполеона, а теперь служил австрийским императорам.
За нарядной и веселой внешностью Вены с ее оперным театром, кафе, ресторанами, шумом Пратера и роскошью Шенбрунна чувствовалась мертвенная тишина и немота, которую водворил в стране канцлер Меттерних. Всюду проявлялась беспредельная бдительность и подозрительность. На. всем пространстве Священной империи — от Карпатских гор до Адриатического моря — царила безжалостная полицейская система, осуществляемая бесчисленными жандармами, таможенниками, шпионами, государственными чиновниками. Все старания их сводились к тому, чтобы не пропустить никакой живой мысли, известия или мнения, не подходящих под мерку благонамеренности, установленную правительственными инстанциями. Черная тень реакции нависла над всеми порабощенными народами, входившими тогда в состав империи. Угнетение славянских народов и итальянцев являлось неукоснительно проводившейся правительственной программой.
В Вене Гоголь почувствовал прилив новых сил, творческого вдохновения. «Я начал чувствовать какую-то бодрость юности, — писал он М. П. Погодину, — а самое главное, я почувствовал, что нервы мои пробуждаются из того летаргического бездействия, в котором я находился последние годы и чему причиною было нервическое усыпление… Я почувствовал, что в голове моей шевелятся мысли, как разбуженный рой пчел; воображение мое становится чутко. О! какая была эго радость, если бы ты знал!» Гоголь принялся за работу над драмой из украинской истории «Выбритый ус». Он лихорадочно писал ее на маленьких листочках, перед ним снова оживало прошлое его родной Украины. Одновременно он отредактировал перевод комедии итальянского драматурга Жиро «Дядька в затруднительном положении», которую еще раньше в Риме перевели русские художники по его просьбе для Щепкина.
Напряженная работа над драмой, нервное возбуждение, которое испытывал Гоголь, завершилось неожиданно тяжелым заболеванием.
Как на грех, Панов незадолго до этого уехал, условившись встретиться с Гоголем в Венеции и дальше уже направиться в Рим вместе. Гоголь остался один в маленьком жарком номере венской гостиницы. Он почувствовал боль в груди, болезненную тоску. Посетивший его доктор признал желудочное заболевание и раздражение нервов. Гоголь и двух минут не мог оставаться в спокойном состоянии ни в постели, ни на стуле, ни на ногах. С каждым днем ему становилось хуже и хуже. В письме к Погодину он, рассказывая о своей болезни, сообщал: «О, это было ужасно, это была та самая тоска и то ужасное беспокойство, в каком я видел бедного Вьельгорского в последние минуты жизни». Доктор растерялся и ничем не мог ободрить больного. Гоголь уже составил духовное завещание, в котором писал прежде всего о выплате долгов после его смерти. Никакого имущества он завещать не мог, так как, кроме долгов и носильного платья, у него ничего не было. Болезненное самочувствие, мучительная слабость усиливались свойственной ему мнительностью.
В веселящейся, солнечной, суетливой Вене он оставался одиноким, больным, умирающим. Неужели в этой страннической жизни он лишен даже дружеской заботы, должен умереть в одиночестве на чужой, далекой земле? Вот он странствует по свету, измученный, нищий, обессиленный болезнью, с тем чтобы завершить свой труд… Даже лучшие друзья — Жуковский, Погодин, Плетнев, Аксаков не понимают его. Он болен душою и телом, нуждается в дружеском участии. Его грудь и голову сжимает чугунная тяжесть. Он почти не может двигаться от слабости. Неужели это конец?