Гоголь приветствовал художника и садился на сломанный диван. Между ними завязывалась беседа об искусстве, о картине Иванова, которой Гоголь горячо восхищался. Все житейское, незначительное отступало от них: оба взволнованно спорили.
— Девятнадцатый век — век эффектов, — говорил Гоголь. — Всякий торопится произвести эффект, от поэта до кондитера, так что эти эффекты, право, уже надоедают. Может быть, пора обратиться ко всему безэффектному? Впрочем, можно сказать, что эффекты более всего выгодны в живописи.
— О каких эффектах вы говорите, Николай Васильевич? — спросил Иванов.
— Не помню, кто-то сказал, что в XIX веке невозможно появление гения всемирного, обнявшего бы в себе всю жизнь, — не слушая, продолжал Гоголь. — Это совершенно несправедливо. Такая мысль исполнена безнадежности и отзывается каким-то малодушием. Напротив, никогда полет гения не будет так ярок, как в нынешнее время!
— В нашем холодном и изящном веке, — заметил Иванов, — я нигде не встречаю столь много души и ума в художественных произведениях, как у русских художников. Не говорю о немцах, но сами итальянцы не могут сравняться с нами ни в рисовании, ни в сочинении, ни даже в красках. Они отцвели, находясь между превосходными творениями своих предшественников. Мы предшественников не имеем. Мы только что сами начали, и с успехом… Мне кажется, нам суждено ступить еще далее…
Гоголь молча согласился.
— Предмет вашей картины, — сказал он Иванову, — слишком значителен. Из евангельских мест взято самое труднейшее для исполнения, еще не бранное никем из художников. Вы изобразили кистью обращение человека к Христу,
СМЕРТЬ ВЬЕЛЬГОРСКОГО
18 декабря 1838 года в Рим приехал наследник Александр Николаевич в сопровождении своего воспитателя Жуковского и свиты. В числе сопровождавших находился молодой граф Иосиф Вьельгорский, сын известного музыкального деятеля, человека, близкого к придворным кругам, Михаила Юрьевича Вьельгорского.
После отбытия официальных церемоний Жуковский встретился с Гоголем на вилле княгини Волконской. Они уселись на скамейке в саду. Первое произнесенное ими имя было Пушкин. Жуковский с горечью рассказал о последних днях поэта, о том, как стойко и мужественно переносил он тягчайшие мучения. С беспокойством спросил о здоровье Гоголя.
— Плохо, очень плохо, чем дальше, тем хуже! — пожаловался Гоголь. — Болезненное мое расположение решительно мешает мне заниматься.
Жуковский сообщил, что ходатайство о предоставлении Гоголю субсидии уважено и что он вскоре получит деньги. Условились назавтра вместе отправиться осматривать город.
На следующее утро, взяв с собой альбомы, карандаши и краски, они пошли к вилле Боргезе. По дороге Гоголь рассказывал Жуковскому о своей жизни в Риме.
— Я живу близ Plazza Barberini, — пошутил Гоголь, — там прогуливаются только козлы и живописцы.
В обоих пробудилось чувство художника. Жуковский сделал несколько карандашных зарисовок. Гоголь также набросал пейзаж.
— Если бы вы остались здесь еще неделю, вы бы уже не принялись за карандаш, — заметил Гоголь. — А взялись бы за краски! Колорит теплеет необыкновенно. Всякая развалина, колонна, куст, ободранный мальчишка просят красок!
В церкви Санта-Мария они осмотрели кафедру и стул Августина. Их поразили витые мраморные канделябры и полы с древней мозаикой, подземная церковь с гробницами мучеников. В палаццо Корсини — великолепная галерея, где им показались особенно замечательными три картины Спасителя: Гвершина — страждущий, Гвида — терпящий, Карло Дольчи — исходящий кровью. Они осмотрели фрески Рафаэля и Микеланджело, ландшафты Караччи и Пуссена, Тицианову «Магдалину». Это было пиршество красок, богатства колорита! Особенно поразили их сивиллы и «Piеta» Микеланджело.
Гоголь был замечательным гидом. Он выбирал время, час, погоду — светит ли солнце или пасмурно, — а также множество других обстоятельств, с тем чтобы показать каждый памятник в его наиболее выигрышном освещении.
Друзья любовались Римом с верхней лестницы монастыря св. Григория, ходили в Колизей и Форум, застывали в восторге среди величественно совершенной гармонии Пантеона. Но не только великолепие прошлого влекло их к себе. Гоголь водил Жуковского и по мастерским современных художников, работавших в Риме — Овербека, Торвальдсена, русских стипендиатов Академии — Иванова, Маркова, Бруни.
На террасе виллы Волконской Жуковский нарисовал портрет Гоголя. Тонкие, изящные линии рисунка наметили силуэт Гоголя, небрежно опиравшегося на угол веранды, в мягкой фетровой шляпе и широком плаще, перекинутом через плечо.
Жуковский с Гоголем держал себя так просто, словно и не был действительным тайным советником и воспитателем будущего государя. Все последующие дни пребывания Жуковского в Риме они были вместе, за исключением тех часов, когда Жуковскому приходилось, как лицу официальному, присутствовать на торжественных встречах или находиться при наследнике.
Сблизился Гоголь и с графом Иосифом Вьельгорским. Молодой Вьельгорский был взят в товарищи наследнику для того, чтобы облегчить ему ученье. Однако серьезный и пытливый Вьельгорский, вечно рывшийся в книгах, быстро опередил вялого, и малоспособного цесаревича Александра и поэтому не пользовался его любовью.
В Италию Вьельгорский приехал тяжело больным, умиравшим от чахотки. Его бледное красивое лицо, большие грустные глаза, хрупкая источенная болезнью фигура были отмечены печатью смерти. Гоголь часто встречался с ним на вилле Волконской, у которой Вьельгорский поселился. Младенчески ясная и чистая душа молодого графа, его самозабвенное увлечение историей привлекли к нему сердце Гоголя. Вьельгорский обыкновенно занимался в саду, в гроте, так как по предписанию врачей он должен был как можно больше пользоваться свежим воздухом. Гоголь садился рядом с ним на скамейку, и между ними завязывались разговоры о прошлом России, о путях ее дальнейшего развития,
Знакомство перешло в дружескую близость. Гоголь высоко оценил скромность и ум Иосифа, его мужественную борьбу со смертельной болезнью. В душевном одиночестве, в сутолоке окружавшей жизни тихая и мягкая привязанность умирающего наполняла Гоголя мягким светом, согревала своим теплом.
Вскоре Вьельгорский слег и больше не вставал. Жуковский к этому времени уехал вместе с наследником, и Гоголь самоотверженно ухаживал за больным, проводя дни и ночи у его постели. «Иосиф, кажется, умирает решительно, — сообщал он Погодину 5 мая 1839 года. — Бедный, кроткий, благородный Иосиф. Может быть, его не будет уже на свете, когда ты будешь читать это письмо. Не житье на Руси людям прекрасным. Одни только свиньи там живут».
Через две недели Иосиф Вьельгорский умер. Эта смерть знаменовала для Гоголя новую жестокую утрату. Памяти Вьельгорского он посвятил проникновенные страницы незавершенной лирической исповеди, названной им «Ночи на вилле». Он писал там, подводя горестные итоги своей жизни, такой неуютной и одинокой, такой незадавшейся: «Затем ли пахнуло на меня вдруг это свежее дуновение молодости, чтобы потом вдруг и разом я погрузился еще в большую мертвящую остылость чувств, чтобы я вдруг стал старее целыми десятками, чтобы отчаяннее и безнадежнее я увидел исчезающую мою жизнь». Эти полные горечи и отчаяния слова вызваны были приступами мрачного, подавленного настроения, которые все чаще находили на Гоголя.
Пребывание на чужбине, вдали от родины, одиночество, чрезмерно замедлившаяся работа над поэмой, к которой он обращался урывками, болезненное состояние, припадки, кончавшиеся мучительными раздумьями о будущем, — всего этого не могло преодолеть ни ослепительно голубое небо Италии, ни отрешенность писателя от политических и литературных бурь. Все чаще и чаще Гоголя посещали мучительные мысли о смерти, сомнения в правильности избранного им пути.
8 марта 1839 года в Рим приехал Погодин с супругой. Получив известие о приезде Погодина, Гоголь тотчас отправил ему записочку: «Посылаю тебе подателя сей записки для принятия твоего чемодана и ожидаю вас для распития русского чая». Чай в Италии большая редкость. Приятели встретились очень сердечно. Плотный, сутуловатый Погодин обхватил тщедушные плечи Гоголя и трижды облобызал его по русскому обычаю.