— Вы решили не принимать участия в приготовлениях к рождеству, мосье Сенгаль? — обратился к нему главврач. — Очень жаль, у вас так ловко все получается.
— О нет, доктор. О яслях и речи быть не может. Вы должны понять меня. Мне необходимо закончить эти тюльпаны, я намереваюсь преподнести их матушке.
— Она как раз сегодня собиралась прийти.
На бюро лежали тюльпаны, служившие моделью художнику, а сверху — жалкая, неумелая копия с них.
«Должно быть, и наши представления об этих больных, — подумал Робер, — так же далеки от истины, как нарисованные тюльпаны от настоящих!»
Робер заметил, что, когда они уходили, Эгпарс потихоньку взял забытый стальной нож для разрезания бумаги.
— За этим тихоней смотри да смотри, — сказал Эгпарс. Вы заметили, какие у него глаза?
— Еще бы!
— Чудно! Придется мне вас взять к себе.
— Как практиканта или как на ком практикуются? — съязвил Оливье.
— Нет, конечно, — серьезно ответил Эгпарс. — Вторым помощником… Видите ли, о комплексе Эдипа принято говорить с ухмылкой. Я не фрейдист. По-моему, секс не все объясняет Но я не сбрасываю его со счетов. А те, кто над этим посмеиваются, пусть придут сюда. Они поймут, что психиатрию питает и фрейдизм, и экзистенциализм, и экспериментальная психология, что ей пошли на пользу и Шарко с его гипнозом, и теория наследственности. Мы ничем не брезгуем, в том числе и фрейдизмом. Внимание этого милого юноши болезненно приковано к матери. Он прямо расцветает, когда слышит о ней, зато отца ненавидит лютой ненавистью. Так вот, пусть те, что не доверяют Фрейду, побудут дня два возле этого прелестного отрока, и они убедятся, что комплекс Эдипа — не игра в слова, иначе, ей-богу, я собственноручно подпишу им направление в нашу лечебницу!
Стены соседней комнаты, видимо, служившей кабинетом старшему санитару, были испещрены женскими фигурками. Это художество стоило предыдущего: ни выразительности, ни силы, ни мало-мальского умения. Зато и здесь красовались беспощадные мерилин монро. Это были героини модных журналов — герлс с искусственными ресницами, с переделанными в косметических лечебницах носами, с четко очерченными при помощи кисточек губками. Штампованная красота, которая покоится на глупости — этом непризнанном возбуждающем средстве. Очаровательные куклы, элемент художественного оформления бара в романах черной серии или в иллюстрированных журналах, — «прелестные создания».
— Хорошенькие истерички, — сказал Робер.
Эгпарс с любопытством взглянул на него.
— Пожалуй, — медленно произнес он. — В медицинском смысле слова. Да, безусловно.
— Тоже, наверное, работа больного? — поинтересовался Друэн. — Великолепное свидетельство болезненной приверженности одному женскому типу, типу красоты Мерилин Монро. Все безукоризненно правильно, тщательно отделано и потому смертельно скучно. Рисовал их один и тот же человек, безнадежный фанатик!
Робер остановился и удивленно уставился на Эгпарса: тот покатывался со смеху, у него даже слезы выступили на глазах.
— Нет, вы только послушайте вашего друга! — крикнул он сквозь смех Оливье.
Робер стоял с растерянным видом и силился понять, что же такого смешного он сказал. Тут уж не выдержал и Оливье.
Он весело потирал руки, чуть ли не касаясь ими носа, и заливисто ржал. На шум прибежал санитар. Эгпарс и Оливье подхватили под руки Робера и вытолкли его за дверь. Тогда Эгпарс объяснил:
— Правду говорят, удачнее всего остришь, когда сам об этом не подозреваешь. Не в обиду вам будет сказано, мосье Друэн. Хорошо еще, что санитар вас не слышал. Ведь автор этих рисунков — он, а вовсе не кто-то из больных.
— О-о! — протянул Робер.
Ему тоже стало смешно: действительно, забавно получилось.
— Хуже всего то, — сказал Оливье, — что Робер в общем-то прав! Наш коллега и впрямь свихнулся. Он же помешан на некоем женском типе, в данном случае — излюбленном типе журналов «Мадригал» и «Нас двое». Эротический бред, а мы прохлопали!
— Что же, — сказал Эгпарс, вытирая слезы, — включите его в список назначенных на электрошок. И подумать только, он каждое воскресенье к заутрене ходит. А хорошо иногда посмеяться.
Особенно хорошо, когда музыкальный автомат, не зная устали, нанизывает одну мелодию на другую. А вот и Мортье пустил вскачь своих карусельных деревянных лошадок. Теперь Робер не сомневался, что Мортье уже здесь развлекал его. Утром хотя бы, когда он отправился в этот вояж. Значит, машина крутилась по кругу и никто и не думал ее останавливать?
— Да, — подтвердил Оливье. — Вообще-то так не должно быть, но у служащих голова занята другим. И они предоставляют автомату самому решать, как поступить.
— Что правда, то правда. — Эгпарс прикусил губу и вдруг снова прыснул, тыча пальцем в рисунки. — Действительно, голова у моих служащих занята не тем, чем надо!
Но Робер вдруг посерьезнел. Вот сейчас пойдет Розы Пикардии.
Апрель снова входит в мою Пикардию,
И розы опять зацветают в садах.
Кровавые розы. Перед глазами Робера прошло не меньше сотни больных, и ему начало казаться, что его лицо становится тоже маской: безумие исказило черты, расширило зрачки, заострило скулы. Безумие. Слово ненаучное, пусть, но Робер не хотел от него отказаться, оно было принято народом, за ним стояло прошлое, оно означало и страдание, и еще что-то непостижимое, что удалось схватить Брейгелю и Иерониму Босху, — безумие Корабля дураков у Эразма, слишком умное безумие, безумие безумной Марго и короля Лира, безумие безумных Гёла.
Навстречу им поднялся человек, трудившийся над яслями. Эти декорации были больших размеров и более продуманны. Настоящий театр в миниатюре, где преобладали красные и черные цвета. Вокруг яслей росли картонные ели. Сделав несколько шагов, мужчина остановился. Он очень смотрелся на фоне яслей — законченный портрет в стиле барокко. Ему было около пятидесяти. Белые, в известке, руки; напряженное мертвенно-бледное лицо, — в каком музее восковых фигур позаимствовал он его? Угольно-черные глаза; волосы седые, редкие, и сквозь них просвечивает желтый череп; на лбу густая сеть морщин, меняющая свой рисунок при каждом слове; кривоватый нос, безгубый рот, словно порез бритвой; торчащие скулы с дряблой кожей и множество отвислых складок на шее, где судорожно ходит кадык.
— Я слышал, мосье Букэ, вы отказались принять участие в представлении? — обратился к нему Эгпарс с подчеркнутой учтивостью, какой он обычно воздействовал на больных.
— Да, дохтор. Я не умею сейчас смешить их, дохтор, не умею.
Он, как все штими, пользовался характерной формулой северян: «уметь» — то же, что «мочь». Рубашка, слишком большая для него, измялась почти так же основательно, как и его лицо, а холщовые штанины, слишком высоко болтавшиеся над тапочками, позволяли увидеть ядовито-зеленые носки.
Букэ смотрел прямо в лицо, не отводя своих беспокойных глаз с дряблыми веками. Именно таким Робер и представлял себе настоящего сумасшедшего. Он говорил скороговоркой, повторяя все одну и ту же фразу:
— Я не умею, дохтор, сейчас, я не умею работать клоуном и смешить публику. Я думал сначала — ничего, но нет, вижу, что нет.
— Вы хорошо сегодня спали?
— Плохо. Никак не мог заснуть. Совсем спать не могу. Всю ночь ворочаюсь.
— А вы принимаете успокаивающие?
— Да, конечно! Но все равно не могу. Всякие мысли лезут в голову, и я не сплю. Ночи тут такие длинные.
— Но, наверное, не длиннее, чем в тюрьме? — осведомился Эгпарс у больного.
На миг у того появилось выражение, как у мальчишки, пойманного с поличным. Да, тут крыть нечем: в тюрьме ночи длиннее, чем в больнице.
У Робера сердце защемило от жалости к этому бедолаге. А Букэ продолжал:
— Я так расстроился, мосье дохтор, из-за рождества. Ведь я обещал, — и вот!
— И что же вы показывали в ваших клоунадах?
— Я играл Августа. Я слишком часто менял бледного клоуна Пьеро на Августа. С этого все и пошло. Я не мог до конца почувствовать бледного клоуна Пьеро. Они очень не простые и хотят все время быть над вами. Но когда они разгримированы, что Пьеро, что Август — разницы никакой. Так нет же. Они растаптывают тебя! Скажите на милость — звезды! Поганки паршивые!