— Так вот, не ищите мадам Сюзи. Она уехала еще до обеда. Она пришла в отделение, когда Метж отсутствовала. И девчонка с кухни сказала ей, что ее муж хотел покончить с собой.
— Не понимаю! И она уехала? Но должна же она была как-то увидеться с ним?
— Она так и сделала.
— То есть?
— Да. Ее муж лежит в больнице в Брюгге. Она и поехала в Брюгге.
— Ах ты, черт, — процедил сквозь зубы Оливье. — Вернее, «О, боже правый», — как сказала Прекрасная Елена. «Боже ты мой правый».
— А разве не так, доктор?
— Много будешь знать — скоро состаришься, маленькая притворщица. А все же спасибо.
— Нам приятно доставить вам удовольствие. Спокойной ночи, доктор. Приходите к нам почаще, здесь такая скучища.
Они были уже у порога.
— Благодарю за сигарету, — бросила брюнетка.
Ключ торчал в замочной скважине. Оливье открыл дверь, и та натужно заскрипела. Они вышли на улицу. После жаркого помещения — у женщин топили сильнее, чем у мужчин, — им показалось, что стало еще холоднее.
— Ты очень фамильярен с этими трясогузками, — сказал Робер.
— А с ними только так и можно. Но в присутствии Эгпарса я так не разговариваю. Он пуританин.
— А где же приготовления к рождеству? Я что-то ничего не заметил.
— Женщины пассивнее мужчин. А может, просто больше не верят в рождественского Деда.
Они вошли во двор под стеклянной крышей, где снег подтаял — столько его месило ног, а теперь покрылся корочкой льда. Закурили.
— Тебе понятна вся эта история с Сюзи? — спросил Оливье, выпуская изо рта струйку дыма.
— Нет. Зачем она отправилась в Брюгге?
— Да этот кретин валлонец виноват. Несчастный башибузук! Директор-управляющий! Наверное, кто-нибудь сболтнул, что, мол, муж собирался покончить с собой и что его забрали в больницу. Она решила, что — в Брюгге. Сначала его туда и отправили. Я не думаю, чтоб она просто так помчалась в Брюгге, да еще в такую дрянную погоду, — хоть она и шлюха из шлюх, — в то время как ее муж подыхает здесь и не чает, как ее увидеть. А этот мерзавец Хоотен за целый день не удосужился известить ее о случившемся. Ох, уж эти мне фламандцы. Хуже нет когда на них находит приступ добропорядочности.
Они взяли влево и снова оказались между корпусами. Косой луч света, падавший на здания, поджигал красный кирпич, и тот принимал — почему-то лезла в голову такая мысль — оттенок запекшейся крови. Их тени колыхались перед ними на снегу и на стенах.
— Ты говоришь, этот малый может умереть ночью?
— Да.
— Но за ним смотрят, и вряд ли ему удастся повторить все сначала!
— Нет, Робер, не о том речь. Травиться заново он не станет. По крайней мере, сейчас. Но он может сгореть, как свеча. Мы опасаемся коллапса на второй или на третий день. Коллапс — это упадок сердечной деятельности. Ты слышал, что шеф сказал. Его беспокоит сердце. Так часто бывает — побочные действия отравления. Больной не умирает от отравления, а сердце сдает.
Роберу стало бесконечно грустно при мысли, что этот человек, игрушка в руках судьбы, о чьем существовании он и не подозревал несколько часов назад и чье лицо показалось ему таким несимпатичным, может умереть сегодня ночью, — а он-то рассчитывал на жалость, думал таким образом вернуть свою Сюзи, которая уже, наверное, приближается сейчас к больнице в Брюгге, где она искала мужа, который целый день жил и дышал тут же, рядом с ней.
Глава VIII
Сквозь плохо прикрытые марьякерские ставни пробивался тусклый дневной свет. Робер потянулся, стряхивая с себя остатки сна. Жюльетта, повернувшись к нему спиной, читала. Он перегнулся через плечо жены, но она раздраженно оттолкнула его. Жюльетта читала Историю О., и оттого, что ее застали за таким пошлым чтивом, она пришла в ярость.
— Наверное, коварная Полина Реаж, создавая этот шедевр полуприкрытой порнографии, не предполагала, что он вызовет такую реакцию стыдливости.
— Идиот! Отстань от меня.
Что ж, пускай. Он прекрасно себя чувствовал в этой комнате с неброской мебелью. Абстрактный рисунок кретоновых штор на окнах радовал глаз. Блеск снега и розово-желтый свет лампы у изголовья забивали друг друга, и от этого двойного освещения по потолку шли горизонтальные полосы. Домино еще спала, уткнувшись носом в своего мишку. Робер встал и сделал несколько гимнастических упражнений.
— Перестань! Ты разбудишь Домино! Она и так мало спит.
Робер взял туалетные принадлежности и вышел, как был в пижаме, закрыв за собой дверь, отгородившую его и от Домино с ее снами, и от Жюльетты с ее книгой и ее раздражительностью. Из ванной до нее донесся его гулкий голос:
— Что за крокодил забрызгал так ванную!
В ответ послышалось веселое гоготанье.
— А что за крокодил нежится в постели, когда уже давно наступил двадцать третий день декабря, часы давно уже пробили девять, а друг его Оливье с семи утра за работой!
Жюльетта позавидовала этой мальчишечьей веселости, сквозившей в каждом слове. Но она заставила себя не отвлекаться от чтения. И хотя от каждого слова ее всю передергивало, она не могла оторваться от книги. «Забавы» мужчин вызывали у нее тошноту, а пассивность героини приводила в отчаяние. Будь у нее такая возможность, она сама охотно бы отколотила ее. Жюльетта снова улеглась на бок, так что остался видным только кончик носа и, держа книгу в одной руке, прочла:
Таким образом, она трижды была свидетельницей того — один раз в коридоре, который вел в красное крыло, два раза — в столовой, куда ее затащили, — как девиц, захваченных врасплох за разговором, повалили на землю и стали избивать…
Жюльетта закрыла глаза: ее отталкивал и зачаровывал увиденный в книге мир, отталкивал своей жестокостью, а зачаровывал потому, что в своем сознании она подменяла его этим марьякерским городком, приткнувшимся в одном из уголков Фландрии, — таким опрятным, в эмали, в старинном кирпиче.
По ту сторону перегородки, где начинались владения мужчин, стоял под душем голый Робер и брызгался и фыркал, словно тюлень. Из комнаты Оливье доносилось жужжание электрической бритвы. Они разговаривали очень громко, стараясь перекрыть «технические» шумы. Когда Робер вышел наконец в плавках из ванной, с мокрыми, черными как смоль, вьющимися волосами, Оливье уже услаждал себя чаем.
Крепко скроенный, узкобедрый, поджарый, с развитыми плечами и сильной шеей, с мощной волосатой грудью, где волосы легли в виде креста на шее крестоносца, Робер был похож на боксера среднего веса, который только чуточку начал обрастать жирком.
— Ты неплохо сохранился для сорокалетнего мужчины! Живота совсем нет. А мускулы!
— Сорокалетнего мужчину относят к тому же кругу понятий, что и «тридцатилетнюю женщину» и «сорокалетнего соблазнителя». Но бальзаковский словарь устарел! Сорок лет — старость для боксера, и только, а я молодой режиссер, постановщик французского телевидения, и буду таковым еще лет десять, по крайней мере!
— Совершенно верно, — согласился Оливье. Он повязал поверх нейлоновой рубашки, — Оливье любил ее: гладить не нужно, — американский галстук, на котором цвела весенняя прерия, и продолжал, охорашиваясь перед зеркалом: — Мир несется вперед, как обезумевшая лошадь. Но человек будет только тогда человеком, когда сможет жить до ста двадцати лет, для чего он и создан: тридцать лет — детство, шестьдесят лет — юность и зрелость и тридцать лет — мудрая старость.
— Слушай, — сказал Робер, прекращая словесную игру, за время которой они успели перекинуться сотней разных идей, волнующих их поколение, выплеснуть друг на друга каскады остроумия и наговорить массу всякой чепухи, — слушай, — повторил Робер, меняя этот немного дурашливый, но для непосвященного почти нормальный тон на серьезный, — я хотел бы кое-что узнать.
— Держу пари, тебя интересует Ван Вельде.
— Я заснул вчера с мыслью о нем и проснулся с той же мыслью.
— Я это сразу заметил.
— Ему лучше?