Два художника могли видеть в 1793 году настоящую ванну Марата. Один из них Дюплези. Ванна на его картине существенно отличается от ванны музея Гревена; но Дюплези был фантазер, и вся изображенная им сцена убийства Марата не имеет ничего общего с историей. Гораздо больше значения могла бы иметь знаменитая картина Давида (теперь принадлежащая Брюссельскому музею). Давид, близкий друг Марата, по всей вероятности, побывал на месте убийства в тот самый вечер, когда оно было совершено: весь Париж тогда бросился на улицу Кордельеров. Во всяком случае, Давид писал все с натуры, — и тело Марата, и Шарлотту Корде{39}, и комнату, и кинжал, и ванну. Его ванна чуть-чуть отличается от ванны музея Гревена. Глаз у Давида был непогрешимый, и самой легкой разницы было бы совершенно достаточно, чтобы признать ванну музея поддельной, если б Давид руководился одним стремлением к исторической точности. Для него, однако, гораздо важнее были разные соображения, касающиеся композиции, света, теней, — ради них он с мелочами, наверное, совершенно не считался.
Итак, будем считать ванну музея подлинной. Надо ли говорить, что она интересует меня не сама по себе, а как символ: как символ исторического культа, очень близкого к тому, который уже восемь лет свирепствует в России{40}.
II
История знает политические убийства, имевшие еще большие последствия, чем дело Шарлотты Корде. Однако, за исключением убийства Юлия Цезаря, быть может, ни одно другое историческое покушение не поразило так современников и потомство. Для этого было много причин — от личности убитого и убийцы до необычного места действия: ванной комнаты.
Марат жил на улице Кордельеров (теперь rue de L'Ecole de Médecine). Дом его находился на том месте, где в настоящее время расположена Медицинская школа. Он был снесен в 1876 году, когда прокладывали Сен-Жерменский бульвар. Еще есть в живых парижане, видавшие в молодости этот исторический дом. Он напоминал некоторые дома Достоевского, в частности тот «большой, мрачный, в три этажа, без всякой архитектуры» дом, в котором произошло убийство Настасьи Филипповны и описанием которого восхищался Марсель Пруст. Почти в тех же выражениях описывает Мишле «большой и мрачный дом», где произошло убийство Марата.
«Друг народа» снимал в доме небольшую квартиру. В ней было четыре комнаты: столовая, гостиная, кабинет и спальная. Рядом со спальной находилась еще небольшая пустая каморка, которую, собственно, нельзя было называть ванной: ванны в ней в обычное время не было{41}. Та ванна, в которой погиб Марат, была, по-видимому, взята напрокат в какой-то лавке.
Марат жил с 30-летней работницей по имени Симон Эврар. Их связь длилась уже три года. Они, собственно, даже повенчались, но повенчались весьма своеобразно: свидетелем свадьбы было «Верховное Существо». Однажды, «в яркий, солнечный день», Марат пригласил Симон Эврар в свой кабинет, взял ее за руку и, упав с ней рядом на колени, воскликнул «перед лицом Верховного Существа»: «В великом храме Природы клянусь тебе в вечной верности и беру свидетелем слышащего нас Творца!» Несложный обряд и «восклицание» были в одном из стилей XVIII века. У нас, в России, этот стиль держался и много позднее, — кое-что в таком роде можно найти даже у Герцена; а его сверстники падали на колени, восклицали и клялись даже чаще, чем было необходимо.
Французское законодательство, однако, не признавало и в революционное время бракосочетаний, при которых Верховное Существо было единственным свидетелем. Не признавали их, по-видимому, также лавочники и лавочницы, проживавшие на узенькой улице, куда выходили окна «великого храма Природы». Поэтому Симон Эврар предпочитала называть себя сестрой «друга народа». Только после его убийства брак их был без формальностей признан законным, и с тех пор она везде стала именоваться «Вдова Марата».
Эта несчастная женщина по-настоящему любила Марата. Она была предана ему как собака, ухаживала за ним день и ночь, отдала на его журнал свои сбережения, которые копила всю жизнь. Он был старше ее на двадцать лет и страдал неизлечимой болезнью. Марат, безобразный от природы, был покрыт сыпью, причинявшей ему в последние годы его жизни страшные мучения{42}. Влюбиться в него было трудно. Его писания едва ли могли быть понятны малограмотной женщине. Славу и власть «друга народа» она ценила, но любила его и просто, по-человечески. Кроме Симон Эврар, вероятно, никто из знавших его людей никогда не любил Марата.
III
Это был своеобразный человек. Тэн со свойственной ему силой нарисовал блестящий портрет кровожадного психопата. С другой стороны, есть у «друга народа» и по сей день убежденные защитники и даже горячие поклонники. Особенно их много среди иностранных историков (так это будет, вероятно, и с большевиками). Марат и теперь, почти через полтораста лет, вызывает в мире ожесточенные прения. В Советской России назвали его именем броненосец, улицу в Ленинграде и, кажется, поставили ему памятник. Во Франции пока такого памятника нет, но я не поручусь, что его не будет. Еще не так давно и мысль о памятнике Дантону в Париже показалась бы глупой шуткой — теперь на Сен-Жерменском бульваре стоит огромная статуя Дантона. Велись разговоры и об увековечении Робеспьера, бюст которого уже был робко выставлен во дворе его дома на улице Сент-Оноре (недавно этот бюст убрали). Марат же был, вдобавок, ученый. Его научные заслуги теперь превозносятся поклонниками. В нем видят предвозвестника чуть ли не всех учений современной физики, химии и физиологии. Правда, видят это в нем больше историки, чем естествоиспытатели. Если б Марат не был «другом народа», то, конечно, никому не пришло бы в голову изучать и переиздавать его научные шедевры. Он высмеивал Ньютона и называл шарлатаном Лавуазье, но это ничего не значит. Я удивляюсь, как его еще не сделали предтечей Достоевского или Пруста; немногим, впрочем, известно, что Марат был и романистом. Роман его из польско-русской жизни невыносим. Действуют в нем все больше польские графы поразительно благородного образа мыслей и аристократические девицы с необычайно чувствительной душой. «Друг народа» до революции был монархистом; да эта «идеологическая надстройка» и соответствовала его «классовому базису»: он был врачом свиты графа д'Артуа, вращался в высшем обществе и имел связь с маркизой.
Есть два Марата: Марат до революции и Марат во время революции. Первый достаточно понятен. Это был несносный человек, человек с нестерпимым характером, каких каждый из нас не раз встречал в жизни. Добавлю, человек с немалыми достоинствами: большого трудолюбия, больших знаний, энергичный, честный и бескорыстный, быть может, даже и не очень злой. И со всем этим, повторяю, невыносимый. — Его и тогда, кажется, все терпеть не могли. Чудовищная нервность у него сочеталась с манией величия, а мания величия дополнялась патологической завистливостью. Можно понять, что он завидовал Вольтеру, признанному королю писателей, — вдобавок, престарелый Вольтер посвятил одной из его книг весьма ядовитую и остроумную рецензию. Можно понять и то, что он ненавидел Лавуазье: великий химик упорно не обращал внимания ни на его работы, ни на его нападки. Но Марат завидовал Ньютону, которого в глаза никогда не видел, который умер задолго до его рождения. Мировую славу Ньютона он рассматривал как личную себе неприятность.
Все это было — до Революции — довольно безобидно. В центре духовных интересов Марата тогда были, по-видимому, рецензии. Он с большим беспокойством следил, как бы не перехвалили других, и очень старательно, хоть не слишком удачно, устраивал рекламу себе. Жирондист Бриссо, бывший его приятелем, получал от него для помещения в журнале готовые отрывки рецензий{43}, — Марат писал о Марате в самых лестных выражениях, горячо, по разным поводам, пожимая себе руку.