Императрица приняла Чарторийских очень любезно. Имения были им возвращены, — правда, не родителям, а именно князю Адаму и его брату. Возвращено было «всего» 42 тысячи душ. Имения Латичевское и Каменецкое остались конфискованными. «Нам говорили, — пишет Чарторийский, — что на потерю Латичева и Каменца надо было смотреть как на штраф». В действительности это было не так. Названные два имения, составлявшие, впрочем, лишь небольшую долю возвращенного богатства, уже были отданы графу Моркову.
Почти одновременно молодые польские князья получили придворное звание и были зачислены в гвардию: князь Адам — в Конногвардейский полк, а его брат — в Измайловский. Здесь опять-таки сказалась та же раздвоенность чувств. Гражданская скорбь — разумеется, совершенно искренняя — никак не позволяла принимать с удовлетворением знаки внимания от врагов. Возможно, что именно в связи с легендой о русском происхождении князя он даже преувеличивал свое «надменное и презрительное равнодушие» (бывшее вообще в стиле эпохи). «Может ли, — писал князь, — путешественник, случайно заброшенный судьбою в Японию, в Борнео, или Яву, или куда-нибудь в Центральную Африку, придавать хоть малейшее значение формам, отличиям или почестям, которые присущи обычаям этих варваров? Совершенно то же было и с нами в данном случае». Думаю, однако, что в молодости Петербург ему Центральной Африкой не представлялся.
Главный же сюрприз — сюрприз, сыгравший огромную роль в жизни князя Адама, — был впереди. Однажды великий князь Александр Павлович, встретив его на набережной, пригласил его к себе в Таврический дворец, где жила весной царская семья. В назначенный день и час Чарторийский явился к великому князю. Они вдвоем спустились в дворцовый сад и гуляли там три часа. И странные, неожиданные, поразительные речи услышал от будущего императора молодой польский офицер.
«Великий князь сказал мне тогда, что совершенно не разделяет воззрений и принципов правительства и двора; что он далеко не оправдывает политики и поведения своей бабки и порицает ее принципы; что его симпатии были на стороне Польши и ее славной борьбы; что он оплакивал ее падение; что в его глазах Костюшко был великим человеком по своим доблестным качествам и по тому делу, которое он защищал... Он признался мне, что ненавидит деспотизм везде, в какой бы форме он ни проявлялся, что любит свободу, которая, по его мнению, должна принадлежать всем людям; что он чрезвычайно интересовался французской революцией; что, не одобряя этих ужасных заблуждений, он все же желает успеха республике и радуется ему!..»
Впечатление было потрясающее. «Сознаюсь, — пишет князь Адам, — я уходил пораженный, глубоко взволнованный, не зная, был ли это сон или действительность... Не чудо ли это было, что в такой атмосфере и среде могли зародиться столь благородные мысли, столь высокая добродетель?.. Было столько чистоты, столько невинности, решимости, казавшейся непоколебимой, самоотверженности и возвышенности души в словах и поведении этого молодого принца, что он казался мне каким-то высшим существом, посланным на землю Провидением для счастья человечества и моей родины. Я дал себе обет безграничной привязанности к нему...»{11}.
После этого исторического разговора в Таврическом саду князь Адам Чарторийский прожил еще шестьдесят с лишком лет. Он говорит, что чувства того дня «устояли перед всеми ударами, которые им позднее нанес сам император Александр». В действительности это было не совсем так. Много разных, очень разных суждений высказывал князь Адам о своем друге на протяжении посланной ему долгой жизни, и многое, очень многое их впоследствии разделило. Только ли император был виновен в разрыве их дружбы, только ли политика была причиной разрыва, я судить не берусь. В таких делах мы обычно не знаем почти ничего почти ни о чем.
Князь Чарторийский в своих воспоминаниях, естественно, не сообщает, что он был страстно влюблен в императрицу Елизавету Алексеевну, жену Александра Павловича. Больше чем через столетие после того, на нашей памяти, вел. князь Николай Михайлович опубликовал «Письмо императрицы Елизаветы Алексеевны к неизвестной, писанное 1 февраля 1815 г. из Вены»{12}. Дело это неясное и чисто исторического интереса не представляющее. Ни император, ни Чарторийский о нем до конца своих дней не сказали ни слова. Я могу только отослать читателей к той пояснительной статье, которой великий князь дополнил опубликованное им таинственное письмо.
В 1798 году, при Павле Петровиче, князь Адам был назначен российским посланником при сардинском короле и провел три года в Италии, занимаясь преимущественно искусством, археологией, изучением Данте (он и сам писал стихи). Известие об убийстве императора Павла застало его в Неаполе. По словам Чарторийского, русский курьер, привезший это известие в Италию, имел вид глухонемого: «не отвечал ни на один вопрос, издавал только какие-то непонятные звуки, находясь, видимо, под впечатлением ужаса». Этот курьер привез также князю приказ немедленно возвратиться в Петербург. «Я был в восторге...» Вернувшись в Россию, князь Адам сразу стал правой рукой Александра I. Именно по его инициативе был создан так называемый «Комитет общественного спасения», в который, кроме царя и Чарторийского, входили Строганов, Новосильцев и Кочубей. Несколько позднее князь был назначен товарищем министра иностранных дел, а с уходом канцлера Воронцова стал главой этого министерства. Можно без преувеличения сказать, что польский магнат, еще недавно, по собственным его словам, бледневший от ненависти при каждой встрече с каким бы то ни было русским, был в течение нескольких лет самым влиятельным человеком в России.
IV
В июне 1802 года в Мемеле произошло свидание между императором Александром и прусским королем Фридрихом Вильгельмом III. Дипломаты, разумеется, приписывали этому свиданию необыкновенную важность. Русская дипломатия относилась к идее свидания очень отрицательно. Кочубей был весьма им недоволен. Граф С.В.Воронцов при мысли о нем, по словам очевидца, закрывал от ужаса лицо руками. Тогда подобные встречи происходили много реже, чем теперь, не назывались «конференциями» и принимали в них участие не министры (или не только министры), а монархи, отчего дела шли не хуже и не лучше, чем в наше счастливое время. Мемельское свидание выделялось, впрочем, тем, что в нем с прусской стороны участвовала, кроме короля, еще и королева — знаменитая королева Луиза.
Об этой королеве в немецкой биографической литературе принято говорить не иначе, как в самых восторженно-нежных тонах, и притом с оттенком почтительного сострадания, уж совсем нам непонятным: так, кажется, никто никогда не говорил ни о Марии Стюарт, ни о Марии-Антуанетте. Между тем в жизни королевы Луизы никаких особенных трагедий не было. Называли ее и «божественным явлением», и «небесным видением», и «спасительным духом Германии», и «живым воплощением немецких добродетелей» и т.д. Она в самом деле была хорошая женщина. Но меру в восторгах можно было бы соблюсти. Современники часто судили иначе, — иногда даже шли слишком далеко в другую сторону.
О наружности королевы Луизы по оставшимся многочисленным портретам судить довольно трудно, так как в большинстве портреты также писались в слезливо-трогательном тоне и вдобавок чрезвычайно непохожи один на другой. На портрете Виже-Лебрен королева поистине прелестна. У Дэлинга лицо ее некрасиво и неприятно, несмотря на особенно торжественный характер картины: первая встреча с императором Александром. Современники отзывались о наружности королевы по-разному. Наиболее лестные отзывы принадлежали ей самой{13}. Наполеон в одном из своих официальных военных бюллетеней, еще до личного с ней знакомства, называл королеву «женщиной красивой, но глупой»{14}. Генерал Марбо{15} счел нужным сообщить подробности неэстетические, однако отдал должное красоте королевы. Граф П.А.Строганов писал 22 декабря 1805 года из Берлина Адаму Чарторийскому: «Мой дорогой, как она очаровательна, эта королева! Она мне очень понравилась, и я не нахожу в ее облике ничего достойного осуждения». Попадаются и отзывы нелестные, но они исходили от недоброжелателей. По-видимому, королева Луиза была очень хороша собой.