Идет линька птиц. На рассвете место ночевки белеет, как-снежная гора. Кроны деревьев, подвешенные к ветвям гнезда, край заводи – все белым-бело от несметного множества цапель, и куда ни глянь – ветки, служившие насестом, борали [130], плавающие в илистой воде, – все, словно инеем, покрыто сброшенными за ночь перьями.
С утренней зарей начинается сбор пера. Сборщики выходят на куриарах [131], но вскоре выпрыгивают из них и, рискуя жизнью, продолжают сбор по пояс в воде, среди кайманов, райя, тембладоров и карибе, перекрикиваясь или громко распевая: льянеро никогда не работает молча – либо кричит, либо ноет.
Дождь, дождь, дождь! Выходят из берегов реки, скрываются под водой луга, валятся сраженные лихорадкой люди, дрожа от озноба, лязгают зубами, бледнеют, становятся зелеными; появляются новые кресты на кладбище Альтамиры – небольшом, обнесенном колючей проволокой прямоугольном участке в открытом поле: льянеро и после смерти остается в своей саванне.
Но вот постепенно возвращаются в свои русла реки, меле, ют паводковые озерки по берегам, и кайманы, перекочевавшие сюда, чтобы поживиться мясом альтамирских коров, покидают протоки, перебираясь в Арауку и Ориноко. Конец лихорадке, снова звучат куатро и мараки, слышны баллады и побасенки, радуется суровая и веселая душа льянеро, поющего о своей любви, работе и мудрости.
– Льянеро такой щуплый на вид. Откуда у него берется сила, чтобы выдержать целый день в седле или но пояс в трясине, и жизнерадостность, чтобы еще шутить и петь при этом?
– Откуда? – улыбается Антонио Сандоваль. – А вот послушайте, доктор, я расскажу вам одну притчу. Как-то в наших местах появился в поисках работы человек из Кунавиче. Заявил, что его ремесло – охота за диким скотом, никак не меньше! – а снаряжение – глядеть не на что: клячонка вот-вот ноги протянет, да и седла нет. Я поглядел на него и говорю: «Ладно, приятель, коня я вам дам: в саванне неуков много, ловите любого и объезжайте себе на здоровье. Ну, а седло – это уже ваше дело». – «Седло у меня есть, – ответил человек. – Правда, не хватает стремян, сума куда-то запропастилась, да вот ленчик у меня украли и, признаться, чепрак потерялся. Но подпруга-то есть!» Смекаете? Только и осталось, что подпруга, а человек считает, что у него все есть, – так велико желание работать. Вот откуда берется сила у льянеро. Кстати, знаете, кто это был? Пахароте.
Сантос Лусардо и сам видел, какие люди его окружают, – понурый и невежественный земледелец, копающийся на клочке земли, веселый хвастун-пастух, сроднившийся с бескрайней саванной. Вся жизнь этих людей – борьба с природой, все питание – кусок вяленого мяса да корень юки, сдобренные чашкой кофе и щепоткой жевательного табаку; они привыкли обходиться гамаком и накидкой вместо постели, лишь бы – уж это прежде всего – был хорош конь и нарядно седло. Бренча на бандуррии и обрывая струны куатро, они поют до хрипоты по ночам, после того, как весь день скакали верхом, поднимая и сгоняя скот, и до рассвета отбивают ноги – пляшут хороно в домах, где есть девушки, привлекательная внешность которых заслуживает такого откровенного куплета:
Кони славятся галопом,
Быки – рогами,
А девушки-красотки –
Круглыми плечами.
Сантос видел, что льянеро непокорен и терпелив, ленив и неутомим в жизни; порывист и хитер в борьбе; недисциплинирован и предан в отношениях с вышестоящими; подозрителен и беззаветен в дружбе; сластолюбив и суров с женщиной; па-Док до удовольствий и строг к себе. В разговорах он злонамерен ч наивен, недоверчив и суеверен, и всегда – весельчак и меланхолик, позитивист и фантазер. Смирен пеший и тщеславен на коне. Одно уживается в нем с другим, как это бывает у детей.
В какой-то степени эти противоположные свойства души льянеро отражались и в его песнях; в них певец-льянеро изливал и хвастливую радость андалузца, и фатализм негра с его покорной улыбкой, и меланхолический протест индейца, – черты, свойственные расам, от которых льянеро ведет свою родословную. А то, что было неясно выражено в песнях и что Сантос не удерживал в памяти, дополняли притчи и побасенки, которые он слушал, деля с пеонами тяжелый труд и шумный отдых.
Сантос глубоко чувствовал силу, красоту и скорбь льяносов, и в нем родилось желание любить их такими, как они есть – дикими, но прекрасными, отдаться им и принять их, отказавшись от многолетней тревожной борьбы с этой примитивной и грубой жизнью.
Недаром говорят, что в льяносах не укротишь коня и не заарканишь быка безнаказанно. Кому это удалось, тот уже принадлежит льяносам. Кроме того, в душе такой человек – всегда льянеро, и льяносы только возвращают его в свое лоно. «Льянеро останется им до пятого колена», – твердил Антонио Сандоваль. Что касается Сантоса Лусардо, то было еще нечто, примирявшее его с льяносами, – это нечто жило где-то в глубине его души, постепенно меняя его взгляды на жизнь и устраняя все препятствия. Марисела – песня степной арфы, Марисела с ее наивной и беспокойной душой, дикая, как цветок парагуатана, наполняющий воздух бальзамом и придающий благоухание меду лесных пчел.
XIII. Ведьма и ее тень
Под вечер, входя в кухню, чтобы приготовить ужин для Сантоса, Марисела услышала, как индианка Эуфрасиа говорила Касильде:
– Для чего ж тогда Хуан Примито старался снять мерку с доктора? Кому нужна эта мерка, если не донье Барбаре? Уже все говорят, что она влюблена в доктора.
– Неужели ты веришь, что так можно околдовать человека? – возразила Касильда.
– Верю ли? А разве не было случаев, когда женщина опоясывалась меркой мужчины и делала с ним что хотела? Индианка Хустина, например, привязала Домингито из Чикуакаля и сделала его дурачком. Да! Веревкой сняла с него мерку и подпоясалась ею. И конец парню!
– Господи! – воскликнула Касильда. – Почему ж ты не сказала доктору, чтобы он не давал Хуану Примито снимать мерку?
– Я хотела, да ведь ты знаешь, доктор не верит. Он так смеялся над блаженным, что я не посмела. Думала, потом отниму веревку у Хуана Примито, а он мне словно землей в глаза бросил; я туда, сюда, а его уж и след простыл. Теперь-то он далеко, хоть и был только что здесь. Когда ему надо удрать, его никто не догонит.
Что может быть смешнее и глупее этого поверья? Тем не менее Марисела содрогнулась, услышав разговор о мерке. И хотя Сантос всячески пытался искоренить в ней суеверие, да и сама она уверяла, что не принимает всерьез колдовства, в глубине души ее точил червь сомнения. А разговор кухарок, подслушанный ею с затаенным дыханием и бьющимся сердцем, подтвердил ужасные подозрения: ее мать влюблена в Сантоса!
Дрожащей рукой она зажала рот, стараясь подавить крик ужаса, и, забыв, зачем собралась на кухню, пошла к дому; но тут же вернулась, потом снова направилась в дом и снова повернула в кухню – словно страшные мысли, с которыми не могла примириться совесть, обратились в непроизвольные движения.
В этот момент она увидела подъехавшего Пахароте и бросилась к нему:
– Ты не встретил по дороге Хуана Примито?
– Да, столкнулся с ним за дубовой рощей. Теперь уж он, должно быть, у самого Эль Миедо: летел быстрее, чем дьявол, унесший христианскую душу.
Подумав мгновенье, она сказала:
– Я должна сейчас же ехать в Эль Миедо. Ты поедешь со мной?
– А доктор? – спросил Пахароте. – Его нет?
– Дома. Но он не должен ничего знать. Оседлай мне Рыжую так, чтобы никто не заметил.
– Но, нинья Марисела… – возразил Пахароте.
– Не теряй времени на разговоры! Мне надо быть в Эль Мчедо, и если ты боишься…
– Ни слова больше! Иду седлать Рыжую. Ждите меня за банановыми зарослями. Никто ничего не увидит.
Пахароте подумал, что речь идет о чем-то гораздо более серьезном. И именно поэтому да еще потому, что Марисела произнесла: «Если ты боишься…», он решил сопровождать ее, не допытываясь о цели поездки. Еще не родился человек, который мог бы сказать: «Пахароте испугался».