Литмир - Электронная Библиотека

— Учителем, — сказал тот просто.

— Учителем? — удивился почему-то Гурин.

— Да. Преподавал историю в старших классах.

Учитель для Гурина всегда был вершиной, в его представлении он умнее, культурнее, более знающ, чем все другие люди — неучителя. Это преклонение перед учителем у него осталось еще со школьной скамьи. И вот он перед ним — учитель!

Чтобы как-то загладить свою вину перед Елагиным, хотя он никогда открыто и не подсмеивался над ним, и выказать ему свое расположение, Гурин не нашел ничего другого, как сообщить ему:

— А я только перед войной кончил десятилетку. У нас как раз выпускной вечер был, когда началась война…

— Да, — сказал Елагин. — Мальчишки со школьной скамьи пошли в окопы, вместо того чтобы идти в университеты… И многие полегли… И кто знает, сколько среди них полегло Менделеевых, Павловых, Пушкиных…

Наступила минута откровенности, Гурину захотелось сказать Елагину что-то согласное с его мыслями, и он брякнул:

— И я стихи сочиняю…

Сказал — и тут же почувствовал всю неуместность, бестактность такого признания. Уши его вспыхнули огнем, он не знал, куда деваться. «Хвастун проклятый!» — ругал себя Гурин.

— Знаю. Слышал, — сказал Елагин мягко и без иронии.

Гурин благодарно улыбнулся.

…А поезд бежит, бежит — днем и ночью, днем и ночью. Сделает небольшую передышку и поторапливается дальше. Вот уже по обеим сторонам дороги потянулись густые дремучие леса — партизанские места, а теперь здесь гуляют бандиты — бандеровцы, и по эшелону все чаще и чаще передают предупреждение: быть осторожными, не торчать в дверях вагонов — могут обстрелять. А Гурину интересно смотреть на лес — могучий, густой, таинственный, и он, свесив голову с верхней полки, смотрит и смотрит на бесконечную зеленую стену.

А еще ему нравится просто ехать. Как давно это было, когда он последний раз ехал в поезде! Ведь он с первого дня службы в армии ни одного километра не проехал ни в поезде, ни на машине, кроме того случая, когда их, раненых, везли в госпиталь. А второй раз даже в госпиталь шли пешком. Пешком и пешком. И в жару и в холод, в сушь и в непогоду пешком и пешком! Сколько грязи вымесили его сапоги, сколько пыли вылетело из-под его подошв — не сосчитать, не измерить. И вдруг — он едет на поезде! Это как после долгих ненастных дней и ночей вдруг — теплое ясное солнечное утро…

Но все на свете кончается, кончалось и это путешествие. На до отказа забитой поездами станции Ковель где-то все-таки отыскалось место и новому составу. Втянули его медленно на товарную станцию, покачали по многочисленным стрелкам и наконец остановили.

— Выгружайсь!

Попрыгали солдаты на землю, захромали, заохали — ноги затекли от долгой дороги. Шутят:

— Как ни хорошо ехать, а идти все-таки лучше. Свои родные не подведут!

Постепенно размялись, привели себя в порядок: мятые шинели отряхнули от соломы, ремнями затянулись, вещмешки — за спину, — автоматы — на плечо и пошагали строем через весь город. Где-то на самой окраине их разместили по квартирам. Пятеро из учебного батальона заняли небольшой домик, вытеснив хозяев из горницы в другие комнаты. Хозяев, правда, было немного — всего две женщины: одна старуха, другая — помоложе, ее сноха, но тоже уже немолодая. Такой, по крайней мере, она казалась Гурину. Встретили женщины квартирантов не очень радостно. Похоже, им уже изрядно надоели постояльцы. Однако холодность хозяек быстро растаяла, и отношения между ними и солдатами установились самые дружественные, женщины предлагали гостям свои услуги: не надо ли им постирать белье или приготовить обед. Но деликатный Елагин от всего отказывался и просил прощения за то, что они стеснили их. Это женщин окончательно расположило к постояльцам, они приготовили хороший ужин и устроили общее застолье. Гости выставили на стол свой хлеб, консервы и сахар — продукты, которые гражданскому населению перепадали в скудных дозах по карточкам.

Разговаривали женщины с ними охотно, но как-то странно. Например, в ответ на вопрос лейтенанта, где их мужчины, старшая сказала:

— Старый вмэр, а сына мого, вот чоловика Ирэны, ваши забралы.

Гости насторожились: «Как — наши забрали? За что?»

— Забрали? Куда? За что? — спросил лейтенант.

— До Красной Армии служить. На фронт погнали.

Постояльцы переглянулись. Что за речи: «Ваши забрали… Погнали…» Младшая заметила замешательство, поняла, в чем дело, поспешила загладить неловкость:

— Вы не сердитесь: мама ще не привыкла, по-старому говорыть, — и она покраснела.

Старуха взглянула на нее, потом на военных, засмеялась, замахала руками:

— Да, да! Не привыкла… Наши, наши, руськие… То ж я — дура старая. Вы уж звиняйтэ, оно шо старый, шо малый… Ижтэ, кушайте.

— А как бандеровцы, не беспокоят? — спросил лейтенант.

— Сюда, в город, редко заходят, боятся армии. А в селах — шкодують. Хто за советську власть або до Красной Армии служить пошел — карають таких. Семьи вырезають. Нам записка до порога была подброшена с угрозой. Мы до коменданта отнесли ее, — рассказывала молодая хозяйка, а старшая только поддакивала:

— Так… так… — потом перебила ее, сказала: — Ночью спать боялись. Зараз привыкли — в городи их шось не стало слыхать.

На другой день с утра квартирьеры начали свою работу — пошли осматривать деревни, где должен был разместиться батальон. Перед уходом получили строгий приказ: ни в коем случае не ходить в одиночку — опасно: местность заражена бандеровскими бандами. Ночевать в селе не оставаться, засветло возвращаться на городские квартиры.

Они шли проселочными, полевыми, лесными дорогами — вполне тихими и мирными, но после такого предупреждения за спиной все время гулял ветерок страха. Стоял сентябрь, и в природе уже понемножку «сентябрило»: плавал первый редкий туманен, воздух был влажным — будто сеял мелкий дождик, но это был не дождь, а всего лишь мжичка. Крестьяне убирали огороды, жгли бурьян, пахали лошадками землю. Все выглядело спокойно и мирно. Приехавших поражали узкие полоски жнивья, пахота одной лошадкой и отдаленные друг от друга хутора. «Как можно так жить? — думал Гурин. — Одинокая хата стоит среди деревьев, а другая от нее даже и не видна, случись что — до соседа и не докричишься. Ночами, да еще зимними, наверное, и скучно и страшно в таком хуторе…»

— Смотрите, пашут, — сказал кто-то из солдат. — Никакими бандеровцами тут, похоже, и не пахнет.

— А ты думал, он кричать на всю округу будет: «Эй, я — бандеровец!» — возразил другой. — Может, то и есть самый настоящий бандит. У него и сейчас, наверное, с собой обрез. Днем пашет, а ночью нашего брата стреляет. Вишь, вишь, как посматривает в нашу сторону…

— Вы уж сами себя-то не пугайте и не настраивайтесь против каждого мужика, — усмехнулся Елагин.

— Ну, а вот вы, товарищ лейтенант, скажите: вот этот, который вон на нас смотрит, бандеровец или нет?

Елагин оглянулся на пахаря, но не стал всматриваться в него, тут же отвернулся.

— А кто ж его знает. На лбу не написано.

— Вот то-то и оно, — сказал солдат таинственно, и все как-то машинально подтянулись, стали идти кучнее.

В хутора квартирьеры не заходили — нечего им там делать, осматривали хаты в деревнях, узнавали, сколько человек живет, и после этого решали, кого поселить в ней. Оставляли на дверях и воротах условные знаки и шли дальше. В хату заходили не все: двое шли с лейтенантом, двое оставались на улице. Встречали их настороженно: одни боялись бандеровцев (а те рядились в разные одежды, могли для маскировки надеть и нашу форму), другие боялись советской власти, «бильшовыкив», третьи дрожали при виде и тех и других — запуганные и всему верящие.

В одной хате им попался разговорчивый старикашка. Сразу не выпустил их, попросил «побалакать» с ним. Этот больше всего боялся колхозов.

— Вот скажить мени: шо оно, такое и на шо воно? — спросил он и приготовился внимательно слушать. Старик этот, видать, был еще и не очень древний, но зарос такой длинной волосней, что был похож на лесного Пана — белый, кудлатый, глазки маленькие, узко посаженные, въедливые. Усы и борода вокруг рта закопчены табаком. — Можете вы объяснить?

62
{"b":"249256","o":1}