— Идет…
Все оглянулись. Сержант выбежал со двора — шапку на ходу поправляет, торопится. Подошел, смущенно улыбнулся, вытер губы, удивился:
— О, уже все собрались? Ну, народ дисциплинированный! Слушайте, а может, еще денек тут поживем? Куда спешить? Уж очень мне эта деревня понравилась.
— Так мы до госпиталя не доберемся, — возразил Григоренков. — Да и неудобно возвращаться.
— Верно, неудобно, — поддержали учителя и другие.
Сержант с тоской оглянулся на гостеприимную хату, вздохнул и нехотя поплелся вслед за своей командой.
Так они шли от села к селу. Но не все села были столь гостеприимны и хлебосольны, как первое, многие были разорены войной, разграблены оккупантами, и тогда раненым приходилось делиться с хозяевами своим солдатским пайком.
На четвертый день солдаты начали менять вещи на продукты. Сменял и Гурин свою телогрейку на кусок сала и полбуханки хлеба. Он знал, что это преступление, но голод — не тетка. Да и жарко было уже тащить на себе телогрейку и шинель.
На пятый день взбунтовался Григоренков, предъявил сержанту ультиматум:
— Вот что, сержант: или будем идти как следует, или отдай наши документы, а сам оставайся, приставай к любой тетке и живи.
— Ты что, отец, бунтовать? Это тебе не в колхозе, — насупился Кропоткин. — И что ты рвешься в тот госпиталь? Или тебя там ждет кто-то — так ты скажи прямо. Там же хуже, чем в санбате: жрать нечего.
— У меня рана загнивает и повязка, вся сползла. Может заражение получиться, а я буду тут с тобой по хатам милостыню выпрашивать.
— Вот беда с этими стариками, — Кропоткин сплюнул с досады. — Ладно, пошли.
Но у первой же встретившейся войсковой части он упросил командира, чтобы их врач или санитар сделал перевязку Григоренкову. И конечно же ему не отказали, — врач наложил новую повязку и даже похвалил рану: «На зажив пошла».
— Ну, вот видишь, а ты, дура, боялась, — упрекнул Кропоткин Григоренкова.
— Все равно нам пора уже быть на месте. Мы в армии, и дисциплина для всех одинакова — и для раненых и для здоровых.
— Ого! Крепко грамотный! — обиделся Кропоткин и выругался.
А Гурина сама рана не беспокоила, лишь сильно чесалось под бинтом, и он подозревал, что подхватил где-то чужих «зверюшек». У него болело все плечо — ни лежать на нем, ни мешок повесить. И рука все еще была как онемелая, пальцы не сгибались, поэтому он так и нес эту руку на перевязи под накинутой шинелью.
В госпиталь они пришли лишь на седьмой или восьмой день. Никто не знает, был ли нагоняй за опоздание, — Кропоткин один ходил в канцелярию. А оттуда вышел с сопровождающим санитаром, и их всех повели в баню. Раздели донага, и все их барахло, кроме сапог и вещмешка, отправили в жарилку, а самих — мыться.
— Воду экономьте, — предупредил солдат-банщик. — По три котелка на брата: один голову помыть, второй — тело, третий — скатиться.
— Что ж так мало? — возмутился Бубнов. — Тут же Днепр недалеко.
— Вот ты и будешь носить из Днепра.
Бубнов остановился перед солдатом, форсисто отставил в сторону ногу.
— А вы почему на меня тыкаете? А может, я генерал, только голый?
— Иди, иди, тебя и голого видно, какой ты генерал, — сказал сердито банщик.
Бубнов не обиделся, пошел в моечную комнату.
— А я вам, ребята, такой случай расскажу — умрете! Пришел я как-то в баню, иду с шайкой, место себе ищу. Смотрю — сидит на скамейке брюхан какой-то. Одна шайка под ногами, другая слева, третья справа. «Эй, говорю, пузач, ты чего так широко расселся? А ну, давай сокращай линию фронта». И вдруг вижу: подбегает к нему какой-то шустрик и спрашивает: «Товарищ генерал, вам не подбавить водички?» Ну, тут я под прикрытием пара давай смываться в другой конец бани, в самую гущу солдат. Обошлось как-то…
Помылись, принесли одежду — она горячая, пахнет сухим паром. Шинель у Гурина в одном месте даже поджарилась. Оделись, пошли на осмотр, на перевязку.
Подошла очередь Гурина. Разделся до пояса, ждет, когда врач обратит на него внимание. Врач — женщина, одета в глухой белый халат, — погон не видно, но чин, наверное, не маленький — уж больно суровая. Волосы черные гладко назад зачесаны, на затылке собраны в лучок. Подошла, осмотрела рану спереди, сзади, спросила хмуро:
— А вы зачем сюда пришли?
— Как зачем?.. — растерялся Гурин. — Вот…
— Сестра, подайте йод. — И она сама помазала ваткой на палочке входное и выходное отверстие. — Все. Рана ваша зажила.
— А плечо болит… И рука вот не действует…
Врач стала ощупывать плечо.
— Больно? Больно? Так больно? А здесь?
— Здесь больно…
Врач протянула Гурину руку:
— Давите. Крепче. Крепче! Еще крепче! Ничего. Кость цела, задето сухожилие. Недельку походите на ЛФК. Сестра, Гурина на ЛФК. Одевайтесь.
Обидно Гурину и стыдно: даже не забинтовали. Пулей насквозь продырявили — и за неделю зажило. Удивительно!
Гурина единственного из всей команды направили в тринадцатую палату. «Палата» эта располагалась в доме почти на самом краю села, нашел он ее быстро — по огромным черным номерам, написанным сажей прямо на стенах.
Госпиталь располагался в бывшей немецкой колонии, точно такой же, будто родные сестры, как и та, где стоял батальон выздоравливающих: улицы широкие, дома просторные, с большой посреди комнаты печью. Вокруг у стен солома. Очень теперь уже знакомая и привычная для Гурина обстановка.
На соломе там-сям лежало несколько человек раненых. Гурин остановился на средине, оглядывал комнату — выбирал себе место поудобнее: чтобы было светло, тепло и по ногам не ходили.
Скособочившись, словно на левом плече у него лежал тяжелый груз, в накинутой шинели, с вещмешком в правой руке, он долго не мог решить, куда лечь. Наконец выбрал, пошел, на ходу громко спросил:
— Земляков случайно нет?
— Откуда?
— Из Донбасса.
Никто не отозвался, — значит, нет.
Принялся Гурин мостить себе гнездо: обмял солому, выровнял, под голову побольше положил — вместо подушки, уселся на эту «подушку», привалился к стене. Грустно почему-то сделалось, тоскливо, одиноко. Выпростал из мешка полевую сумку, достал из нее бумагу, карандаш, начал писать письмо матери. «Дорогая мама! У меня все хорошо, все нормально, я снова ранен, нахожусь в госпитале. Ранен пулей навылет в левое плечо. Но ранение совсем легкое, уже даже и бинты сняли. Так что не беспокойтесь и не пишите мне на этот адрес — наверняка письмо ваше меня уже здесь не застанет. А что долго не писал — простите: мы неделю целую по грязи шли пешком в госпиталь. Теперь вот пришли, и я сразу пишу вам письмо…»
Письмо получилось большое — все описал. Про Танюшку, Алешку спросил, им привет передал. Бабушке привет, тете Груне…
Вспомнил родственников, разжалобился и стал писать письма всем. Бабушке в первую очередь. Как же это он до сих пор не написал ей ни одного письма? Свинья… Бабушка такая хорошая у них, заботливая, она ведь обязательно, в этом Гурин уверен, приходит к матери, успокаивает ее, и плачут вместе. Написал ей трогательное письмо, поблагодарил за все ее заботы о них. Потом тетке Груне — материной сестре — написал, тоже вспомнил все ее хорошие дела, наверняка и ее растрогал. Не забыл и крестную, тетку Ульяну. Перед ней повинился за то, что грушу обносили, что скворчат однажды выдрал из гнезда, а ей — спасибо за доброту…
Накатило что-то такое на Гурина, сам не поймет что. Чем больше писал писем, тем больше раздирала душу щемящая тоска.
Хорошо — принесли обед, и он свое занятие прекратил: пять треугольников настрочил, никогда такого не бывало.
Двое солдат, видать из выздоравливающих, внесли в дом бачок с супом, поставили на средине, один из них скомандовал:
— Налетай!
Но налетать никто не стал. Не спеша зашуршали соломой, загремели котелками.
Третий солдат в белой простыне принес хлеб.
— Сколько вас тут? — спросил он и, не дождавшись ответа, сам принялся считать. — Двенадцать.
Отложил на холодную плиту на газету дюжину кусков, и тут же все трое удалились.