- Сходим, сходим на Раневскую. Я зайду за вами.
- Вот так, в телогрейках и пойдем?
- Ну и что? Они же чистые. У меня ничего другого нет.
Оба они ощущали настороженность и подозрительность договорников к бывшим заключенным. Расслоение общества усилилось к концу тридцатых годов. В политотделе и по месту службы нередко проводили семинары для вольнонаемных, где политработники и оперативники НКВД напирали на чуждое влияние, толковали о бдительности, приводили примеры разоблачений групп, где якобы шла антисоветская работа. И, естественно, предупреждали об опасности сближения с бывшими «врагами народа». Разделение подкреплялось и в снабжении: граждане, прошедшие через лагеря, получали продукты по литеру «В», даже если должность их входила в списки литеров «А» и «Б». Все это как бы увековечивало гражданскую неполноценность лиц, познавших тюрьму и лагеря, а черный штамп в паспорте юридически ограничивал саму жизнь освободившихся людей и заменял древний способ отличия чистых от нечистых: тавро на лбу.
В клуб агрономы все-таки пошли. И посмотрели веселый фильм, где блестяще играла Раневская. И смеялись вместе со всем залом. Вот только на выходе у дверей встретили майора Тришкина с красивой дочкой и с каким-то старшим лейтенантом. Взгляды их выразили удивление: скажите пожалуйста, бывшие зеки в клуб ухитрились?..
— Нарвались! — Хорошев вздохнул. — Видели выражение лица у майора? — и помолчав, добавил: — А я ведь подал заявление об отъезде на родину. Так соскучился, такая тоска! Дети вырастают без отца. Только редкие письма. Уеду! Тем более, что есть на кого оставить совхоз.
И выразительно посмотрел на Сергея.
В начале апреля совхоз сдал большую партию овощей — лука, салата, редиса. Все это осталось в поселке, на прииски не попало.
И тут же началась едва ли не главная по сроку работу — пикировка почти двух миллионов сеянцев в перегнойные горшочки.
Для этой работы лагерь выметали подчистую. Даже неходячих привозили. Между парников уложили маты. И люди, недавно привезенные из забоев — с бледно-зелеными лицами без кровинки, с дрожащими костлявыми пальцами, обмороженными ногами и потухшими взглядами, уже неразличимые в своем облике — интеллигенты, крестьяне, аппаратчики партии, рабочие — с робкой радостью понимали, что их привезли не в проклятый забой, не в шахту, а в совхоз, под весеннее солнце, что около них хлопочут женщины, терпеливо и участливо показывающие, что и как делать: лежа на матах, сажать в горшочки крохотные бледно-зеленые сеянцы из теплиц. Кто-то сразу засыпал, пригревшись, кто-то плакал от досады, что на руке у него всего два пальца. Тепличницы приседали рядом и твердили: «Вот так, так, смелей, не бойтесь, палочкой прижмите сбоку землю и скоро из крохотули вырастет большой вилок капусты, и такие щи из нее получатся!..».
Отходить от парников не приходилось. У людей ничего другого не было в мыслях — только еда. Голод преследовал их годами, организм требовал, а перед ними была зелень, несущая жизнь. Уже кто-то попробовал крохотные сеянцы, сладковато-теплый сок смочил рот — какая прелесть! И тут же услыхал голос: «Вот этого делать нельзя, это будущий вилок. Потерпите немного, мы угостим вас редиской. Только нельзя уничтожать сеянцы, нельзя!».
Все тепличницы, все сотрудники агробазы, агрономы ни на минуту не отходили от двух сотен лежавших у парников, сеянцы могли исчезнуть в беззубых, цингой пораженных ртах, работа шла медленно, к концу дня Сергей прикинул: распикировано меньше, чем выдано саженцев, на треть. Остальное съедено. Так можно остаться без капусты!
Из тепличного блока стали носить охапки мытого, еще мокрого редиса с ботвой. Все поднялись, боялись, что обнесут; две-три редиски на человека могли сохранить бесценную рассаду капусты. Как дружно раздался хруст разгрызаемой беззубыми ртами редиски! Как страдальчески морщились лица от позабытого, блаженного, терпкого сока! Жевали вместе с ботвой — впервые за много лет. Всего-то две-три головки, но после предупреждения, что замеченные в уничтожении капустных сеянцев завтра не будут допущены на агробазу, произошла перемена. Работали старательно, лишь очень слабые засыпали на матах.
Сергей ходил по рядам, и в мыслях его была не только забота о будущем урожае, но и о самих этих людях, еще недавно просто хороших людях, в меру сил и способностей работающих на земле, на заводах, в учреждениях. Большинству осталось жить совсем мало, а за плечами у кого десять и все пятнадцать невыносимых лет каторги…
Пикировка проходила больше недели. И каждое утро Сергей стоял у входа на агробазу, пропускал мимо себя колонну, вглядывался в лица: вдруг кто-то из знакомых по этапу, по лагерю… Нет, не нашел никого.
С каждым днем становилось теплей. Май сорок первого получился довольно приятным по погоде, стоял антициклон, солнце на голубом небе подымалось высоко, как в средних широтах, снег исчезал на глазах, дышалось легче, ощущалось единение человека с природой. Но стоило посмотреть на лежащих возле парников людей в рванье, с белыми от истощения лицами, как радость исчезала. Что можно сделать, чем помочь несчастным? Не было ответа, не было сил переломить невесть как сложившиеся обстоятельства, из-за которых тысячи людей обратились в рабов, для которых здесь, на Колыме, уготована могила…
Морозов и Хорошев имели возможность лишь очень немногим оказать помощь: редиску и зеленый лук раздавали тепличницы. Но сколько они могли? Охранники помалкивали, попадались и среди них отзывчивые. Но завтра могут прийти другие, запретят, доложат начальству, тогда не избежать крупного разговора с Нагорновым, с Тришкиным: «Врагов народа спасаете, благодетели?».
После середины мая все парники были запикированы. В теплицах место капустных сеянцев заняла рассада огурцов и помидоров. От услуг инвалидов пришлось отказаться. Теперь их путь лежал в крупный инвалидный городок в соседнем поселке Чай-Урья. Там уже было новое горнопромышленное управление, прииски и вот этот городок.
Похоже, политика, продиктованная из ГУЛАГа НКВД — создать в лагерях обстановку скорейшего уничтожения заключенных, зашла в тупик: не желали заключенные умирать по первому требованию Берия и его присных; они получали на этом крестном движении статус инвалидов, их становилось все больше. И как ни был жесток режим содержания и питания, совсем не кормить неработающих начальство не могло. Непредвиденное положение: по всей Колыме возникали десятки инвалидных лагерей, для них требовалась пища, хоть какие-то лекарства, охрана, врачи, похоронные команды, загруженные до предела. Продуктов недоставало для вольнонаемных, для работающих заключенных, а тут такая трата хлеба на лежачих, истощенных, безруких-безногих, обмороженных… Боялись — не без оснований — вспышек инфекционных заболеваний, они уже были, в частности, на прииске «Светлом», где содержались польские солдаты и офицеры, захваченные при вступлении Красной армии в пределы Восточной Польши…
Больше инвалидный этап не пришел на агробазу. Седых позвонил и сказал Хорошеву:
— Отправили в Чай-Урью. Так что справляйтесь своими силами.
Кончался май, в долине Берелеха все еще стояла теплая, безветренная погода, паводок на реке пошел на убыль, от мокрой пахоты исходил заметный глазу парок, гребни подсыхали. В тысячах парниковых рам разлопушилась рассада, подпирала стекла, просилась на поле. На агробазе царила свежая зелень, запах ее волновал тепличниц, они ходили и работали с тем подъемом, какой бывает в молодые года и весной. В тепличных коридорах расцветали нежные виолы, запахло резедой — только у резеды на Колыме не пропадал запах. Все другие цветы могли роскошно цвести, но запах теряли. Этому феномену не находили объяснения.
И уже не верилось, что всего в пяти километрах от совхоза, на прииске «Челбанья», куда Морозов дважды ездил уговаривать, чтобы возили навоз попутными машинами, в трех забоях от темна до темна копошатся, подобно муравьям в развороченном муравейнике, черные фигуры заключенных, лязгают лебедки и цепи, покрикивают десятники и охранники — живет та самая каторга, которую Сергей Иванович прошел на прииске «Нечаянный», совершенно неожиданно увезенный оттуда на стройку…