— Христос воскрес!
— Воистину воскрес!
Стол украшал изысканный серебряный сервиз. Гостей мы угощали турецким кофе, коньяком, ликёрами, вишнёвым и розовым вареньем, лимонным джемом. Если наша служанка Виктория не знала, кому подать вначале, мама выразительным взглядом указывала ей на гостя. Это было очень важно: соблюдались строжайшие правила очерёдности — сперва угощали пожилых и высокообразованных гостей. Мы принимали всех в гостиной, подобающе меблированной: французская софа, хрустальная люстра, выписанная из Франции, местами потрескавшаяся голландская печь, которая не обогревала комнаты, пианино, круглый стол орехового дерева и роскошный персидский ковёр на полу. Наша зала была обставлена скорее в восточном стиле, но зато гостиная — в европейском.
Благословить наш дом в день пасхи пришёл приходской священник тер-Шаге вместе с пономарём, дьяконом, причётником и регентом — поистине официальный визит. Мы, дети, должны были целовать ему руку. Когда ритуал благословения был окончен, они чопорно уселись, отведали угощений и побеседовали с мамой. Она была казначеем женского совета общины, а бабушка — его пожизненным президентом. Общими усилиями им удалось собрать довольно большую сумму пожертвований на церковь и ремесленное училище для нуждающихся девочек, попечителями которого они были.
Дети должны были демонстрировать перед гостями свои способности. Старшая сестра моя сыграла на пианино, Оник — на скрипке. Я встал на стул и продекламировал стихотворение, которому в детском саду научила меня воспитательница — очаровательная дочь тер-Шаге, которую я очень любил. Прочёл я стихотворение во весь голос:
Когда я подрасту
И вырастут усы,
Стану я
Бравым солдатом!
— Замечательно, замечательно, — сказал тер-Шаге, когда я закончил. Он потрепал меня по голове.
— Он может повторить все проповеди преосвященного, — сказала мама, польщённая похвалой.
— Знаю! — сказал регент нашего хора, осторожно засмеявшись. — Я ловил его за этим занятием… да ещё с метлой в руке.
Он тоже похвалил меня за пение и декламирование.
— Ключ господень открыл ему рот, — сказал улыбаясь тер-Шаге.
Когда мне было три года, а я всё ещё не умел говорить, тер-Шаге положил мне в рот церковный ключ, чудо совершилось, и впоследствии я более чем наверстал упущенное. Мама сказала ему, что я заикаюсь, когда нервничаю, на что он ответил, что господь исцелит меня и от этого. Об ужасном происшествии в великий четверг — ни слова! Они щадили мои чувства. Я горел желанием искупить свой грех, хоть и знал, что этот позор на всю жизнь останется на мне и никто из тех, кто видел, как я пытался поцеловать свою ногу перед алтарём, никогда не забудет этого. Когда священники уходили, мама украдкой положила в руку тер-Шаге золотую монету, которую пришедшим предстояло поделить между собой в соответствии со званием. Остальные притворились, будто ничего не видели.
— Да хранит господь вас всех! — снова сказал священник, подходя к двери, и ещё раз благословил наш дом.
Глава третья
ОГНЕННЫЙ КОНЬ
История и фортуна всегда благоволили к первенцам мужского пола, их считали достойными наследниками всех царств мира. Моему старшему брату Онику оказывалось предпочтение во всём, несмотря на то, что я был и ростом не ниже, и в силе ему не уступал. Чтобы доказать это, я дрался с ним каждый день. Я и в школе не отставал от него, хотя первым в классе всегда считался он. Меня никогда не наказывали. Ни один из учителей ни разу не побил меня линейкой по рукам за опоздание или незнание урока; мне ни разу не пришлось стоять в углу на коленях за бумажные птички.
И вот наступило ещё одно лето — уроков не будет целых три месяца! Вместе с остальными мальчиками из третьего класса мне выдали табель об успеваемости. С криком радости проносились мы по крутым улочкам и по традиции праздновали свободу, разбивая чернильницы о булыжник. Бегая по улицам, я время от времени поглядывал на небо и предвкушал предстоящие каникулы в деревне. Я представлял, как нахожу в тихой лесной чаще птичье гнездо с ещё тёплыми на ощупь маленькими яичками в синих пятнышках или в бледно-коричневую полоску, как подстреливаю воробьев из рогатки и как перехожу вброд ручей. Жаль, что немногие мальчики из моего класса смогут провести каникулы в деревне.
Когда я ворвался в дом, держа в руке свёрнутый в трубочку табель, мать шила на зингеровской швейной машине. Я гордо протянул ей табель. Мама очень удивилась, увидев, что по поведению у меня самая высокая оценка — десять.
— И как это только тебе удаётся их обмануть! — сказала она. — Я пойду к директору и попрошу снизить оценку до нуля.
Я ужаснулся:
— Мама, но я ведь в самом деле хорошо веду себя в школе!
Я всегда чувствовал большую ответственность перед посторонними за поддержание чести нашей семьи.
Мать согласилась не жаловаться на меня, когда я дал ей слово так же хорошо вести себя дома — большего обещать я ей не мог. Тогда, как бы в награду, она сказала:
— Возьми, примерь это, — и протянула синие штаны, которые шила.
Стоило мне посмотреть на них, как я тотчас узнал старые брюки Оника. Мама покраснела и смутилась. Её трюк не удался. Она их перешила и пыталась выдать мне за новые.
— Ты погляди на эту заплату сзади! — негодующе запротестовал я.
— Да она крошечная, с булавочную головку, никто и не заметит. Будешь носить в деревне.
Отец всегда гордился моим братом Оником и сестрой Нвард и никогда им ни в чём не отказывал. Но он никогда не гордился мной: я не играл ни на одном музыкальном инструменте, не читал и не понимал классического греческого, да и в арифметике не блистал. Что же касается отца, он считал предметами первостепенной важности только музыку, классический греческий и математику. Все его клиенты-греки знали, что Нвард — первая ученица в классе по греческому. Отец был большим поклонником греков, их языка и культуры. Жили мы на греческой улице, и некоторые армяне даже считали, что мы больше греки, чем армяне.
Вот и мама теперь очень сильно меня обидела. Если Нвард и Оник были «папиными детьми», то я и моя младшая сестра Евгине были «мамиными». Чаша весов склонялась в пользу Оника и Нвард, ибо слово отца было законом в нашем доме.
Отвергнутые Оником штаны стали кульминацией того невнимания и дискриминации, которым я подвергался. Я надел их только потому, что вспомнил о бедных и нищих ребятишках, которые мечтали бы носить такие.
— Посмотри, как они на тебе хорошо сидят, — сказала мама, подтягивая их. Оник был полненьким, а я таким худым, что штаны всегда с меня сползали.
Я встал перед зеркалом и вздохнул. «Почему я не такой же красивый, как Оник или Нвард?» — подумал я. Я был гадким утёнком в семье: смуглый, на макушке торчит пучок чёрных волос, как бы я их ни смачивал. Оник, напротив, был светлым, с мягкими каштановыми волосами, а Нвард — блондинкой. Все говорили, что я совершенно на них не похож.
Держа под мышкой скрипку, чинно вошёл Оник. К нему ходили два частных учителя. К Нвард тоже. Отец так много тратился на них. А меня он не замечал. Никто не принимал меня всерьёз. С тех пор, как Оник, продекламировав стихи, получил от патриарха Завена, главы нашей церкви, корзину груш, он возомнил себя важной личностью. Подумаешь, я мог бы продекламировать лучше него, только он знал стихи с очень трудными словами, потому что был двумя классами старше меня да ещё занимался с частными учителями.
— Сегодня зеленщик не пришёл, — сказала мама. — Пусть кто-нибудь из вас сбегает в овощную лавку и принесет оху[3] гороха и три пучка петрушки.
— Мне нужно заниматься на скрипке, — сказал Оник.
Конечно, идти пришлось мне. Все мелкие поручения выпадали на мою долю. После того, как я принёс петрушку и горох, мне ещё пришлось притащить два ведра воды из общественного источника, будто гордости у меня никакой.