Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И смерть лучше вина, лучше философии. Она — прекрасный возбудитель, и её сознание подобно прозрачному абсенту, согревающему нас изнутри. Могу сказать за себя, что никогда лучше и мудрей не жил, никогда ясней не видел окружающее и не получал от него большего удовольствия, пока не столкнулся со смертью лицом к лицу. Ибо тогда с мира упала завеса, и всё выступило отчётливо и рельефно, в истинном свете. Земля стала более земной. Море более похожим на море. Деревья более похожими на деревья. Я увидел, услышал, почувствовал запахи, потрогал и вспомнил всё с совершенной чёткостью.

И, помня о смерти, я должен быть смиренным. И сильным. Совершенно непобедимым. Такое смирение — прямой путь к миру, к радостям жизни.

Я хочу, сказал я себе, снова ощутить нескончаемые чудеса земли, всеобъемлющей, всеисцеляющей и созидающей матери-земли, щедро дарующей и принимающей напоследок то, из чего сделаны мы все, хорошие и плохие, великие и ничтожные. Мать-земля добра везде, луна и звёзды в Америке те же, что на моей родине, и они те же для всех детей повсюду, впрочем, взрослые их забывают. Солнце и дождь, утро и ночь здесь такие же, как в призрачных краях моего непреходящего прошлого.

Не принимать жизнь как должное и всегда помнить о смерти, познать её цену, как я познал это в детстве, — в этом отныне моя цель, говорил я себе, стоя перед зеркалом, пристально рассматривая седые волосы, первые признаки наступающей зимы.

У птицы времени всего лишь один выход —
Махать крыльями — и вот она в полёте.

Вспоминая эти строки, я говорю себе: нужно торопиться, нужно торопиться и начать жизнь снова, пока не слишком поздно. Мне нужно снова стать таким же сильным и совершенным, как тот мальчик, который смотрел на меня из-под моей щетины. Отныне, твёрдо решил я, что бы ни случилось, я стану жить, как ребёнок, — поеду в деревню, лягу на траву и стану вдыхать запах земли и зароюсь носом в благоухающие полевые цветы. Клянусь богом, говорил я, я позволю этим своим милым старым друзьям, красным жукам с блестящими чёрными пятнышками на спинке, ползать по мне, когда буду лежать под солнечными лучами, падающими на мои воздушные покои сквозь колючие кусты, и слушать, как дрозды играют коротенькие нотки на своих флейтах. Затем встану и босыми ногами побегу по прохладной траве, обниму деревья, как давно потерянных возлюбленных и, закатав брюки, перейду ручей вброд. Я найду иву и вырежу из её веток свистульки, побегу за бабочками и жуками-светляками, соберу безымянные полевые цветы.

Потом я спущусь к морю — прислушаюсь к шуму волн и буду смотреть, как они бегут к берегу, словно белые лошадки, тряся гривой, — как они это делали в Трапезунде. Буду смотреть, как заходит солнце, большой объятый пламенем галеон, и как луна прорезает в тёмных водах золотистую просеку.

Если бы мне удалось снова проделать всё это вместе с простой девушкой, которая разделит со мной потребность в земле и море, будет испытывать такой же восторг, бегая босиком по траве и мокрому песку, тогда я несомненно буду Счастливцем, богаче самого богатого человека, мудрее всех тех, что позабыли обо всём этом. А по ночам мы будем спать под небом, трепещущим от звёзд.

Возможно, после этой войны народы мира, помня о смерти, станут жить мирной жизнью, полной достоинства и мудрости, став в душе детьми. Это моё искреннее пожелание и моя надежда.

Этот прекрасный мир возрождается в детях. В них удивительно воскресает род человеческий. Душа ребёнка подобна шафрану, цветущему на солнце. В этом заключается тайна того мира-государства, о котором мы слышали, читали и думали. Ибо братство людей вновь станет свершившимся фактом, когда мы опять станем детьми, и наше окончательное освобождение состоится, когда мы обретём тот мир, которым владели, когда были детьми.

Мы должны их помнить

(предисловие автора к армянскому изданию ԼԵՎՈՆ ԶԱՎԵՆ ՍՅՈՒՐՄԵԼՅԱՆ. Ձեզ էմ դիմում, տիկնայք և պարոնայք: վեպ)

«Помните нас!» — воскликнула моя тётушка Азнив, и это были её последние слова, когда жандармы разлучили нас в Джевизлике и заставили женщин прошествовать к смерти. «Помните нас!» — говорили, казалось, все эти женщины, в то время как мы столпились в одну кучу перед каким-то «ханом» и ожидали, когда придут турки этой местности и заберут нас в свои сёла, переименуют нас в Гасана, Мехмеда, Сулеймана и вырастят как благочестивых, обрезанных турок, как людей, которым возбраняется помнить прошлое. Наверное, мы были настолько неоперившимися, что и не помнили бы ничего. Ни один армянин, способный что-либо помнить, не должен был оставаться в живых.

Вот уже более полувека мы, пережившие те дни, вспоминаем о них, ещё не придя в себя, не будучи в состоянии осознать случившееся или говорить о нём. Я не осмеливаюсь даже задумываться об этом. Для тех, кто не оказался жертвой этого почти смертельного удара, нанесённого нашему национальному существованию, слишком больно переживать прошлое, а потрясение всё ещё продолжается. Правда, я написал эту книгу, однако сумел дать лишь отрывочное, частичное представление об этих днях — когда в качестве проживающего в Америке совершеннолетнего человека я оказался в состоянии высказаться более определённо, более предметно. На протяжении всего времени, когда писал эту книгу, я носил чёрные очки и делал вид, что мои глаза воспаляются от яркого солнца Калифорнии; причём, я поступал так не только на открытом воздухе, чтобы скрыть слёзы. «Врач посоветовал», — бормотал я.

На самом деле я не плакал. Тот мальчуган, который перенёс столь ужасное бедствие, ходил с высоко поднятой головой, он был «смелым армянским воином», и я всё ещё продолжал играть воина. Был невозмутимым и хладнокровным. Отчуждённым и самоотчуждённым. Казалось, писал не я, а кто-то другой, какая-то холодная моя частица, настолько холодная, что я уже не мог её ощущать.

Я запретил себе что-либо ощущать, мысленно впрыскивал в свой организм новокаин — чтобы приглушить боль; вместе с тем, моё спокойствие приводило меня в изумление. Я должен был бесчувственно, без прикрас изобразить события — так, как я их помнил, но в уютной тишине моей комнаты слёзы невольно катились по щекам: годами сдерживаемые слёзы катились — словно из чужих глаз, тогда как человек прятался за чёрными очками.

Я написал и переписал набело, раздумывая, каким образом буду расплачиваться за комнату в следующем месяце, и бывали дни, когда у меня не оказывалось даже десятицентовика, чтобы купить буханку пресного хлеба, но мне было не до этого. Важность представляли непосредственный фрагмент или ощущение, абзац, предложение, всё то, что я должен был привести в надлежащий вид, причём это всё должно было звучать настолько правдиво, что, если бы даже не осталось и следа от Западной Армении, моя книга призвана была бы помочь историкам и этнографам воссоздать эту исчезнувшую жизнь. Я пишу для музея наций, говорил я себе, я даю показания на всемирном процессе, перед всеми людьми доброй воли. Вместе с тем меня не покидало ощущение, что этим своим откровением я низвергаю в себе что-то священное.

Писатель всегда стоит перед задачей сказать нечто несказанное. Вся трудность затеянного мною дела усугублялась ещё и тем обстоятельством, что, приступая к этой книге, я был в сумеречном пристанище между двумя языками. К тому времени я ещё не полностью забыл мой родной язык и, с другой стороны, ещё не полностью овладел английским, если, конечно, человек может когда-либо овладеть каким-либо языком, включая родной. Я надеялся, что читатель так просто не забудет то, что помнил я, и мне был необходим один из распространённых языков для пересказа этой истории. Другие очевидцы пусть пишут по-армянски; я же должен был рассказать свою историю на английском. И только свою историю, поскольку всю историю — даже если бы я её знал — рассказать было бы невозможно. В этом я был уверен. Я констатировал только то, что пережил сам и видел воочию. Я хотел рассказать всё об этих событиях с точки зрения чудом спасшегося от смерти мальчика, у которого, естественно, ограниченные знания и узкий кругозор, рассказать, не прибавляя ничего, что стало мне известно в дальнейшем. Это исказило бы историю. Я подумал: история будет более правдивой и достоверной без комментариев, и в данных обстоятельствах пара глаз, читай: глаз юного героя, будет лучше, нежели две пары, причём, вторая пара не была очевидцем событий, которые я пытался изобразить, она не принимала участия в первоначальном испытании. Мне органически претят автобиографии детского или юношеского периода, написанные с позиций зрелого человека, когда автор то и дело вмешивается в ход повествования, чтобы прокомментировать тот или иной момент, дать разъяснение тому или этому описанию или событию. Итак — именно то, что случилось со мной, и именно так, как случилось. Ничего не изменено, ничего не прибавлено.

62
{"b":"248011","o":1}