Однажды я похвастался, что умею читать по-французски.
— В самом деле? — спросила удивлённая Шушик с оттенком сарказма в голосе.
— А ну проверим, как он прочитает наш французский учебник, — сказала Араксия.
Я стал читать: «J’ai, tu as, il a, nous avons, vous avez, ils ont»[15].
Это произвело впечатление. Какой-то там сирота, всего лишь одиннадцати лет от роду, а читает по-французски. Я немножко приободрился, но всё ещё сильно робел в их присутствии и что угодно отдал бы за русскую фуражку.
Однажды на базаре я нашёл уже затоптанную прохожими, но зато настоящую русскую фуражку из тех, что носили все школьники в Батуме. Я трепетал от радости, подбирая её с земли, будто сам господь бог бросил мне её с небес. Она была засалена и выпачкана, в ней прожгли одну или две дырочки, но я подумал, что смогу её отстирать и починить. Надел её на голову, и она оказалась мне совсем впору. Я побежал домой и спрятал фуражку в нижнем ящике комода, в надежде, что её там никто не найдёт. Я представил себе, как буду ходить в ней по бульвару во время парадов, играть там со школьниками. Можно прятать шапку под рубашкой перед самым выходом и при возвращении домой, мне не хотелось, чтобы родственники считали меня неблагодарным за то, что я не хочу носить подаренную ими шапку.
Но на следующий же день Саркис, чью поношенную панаму я носил, нашёл мою русскую фуражку. Он приподнял её двумя пальцами, как дохлую крысу, и с любопытством посмотрел на неё печальными чёрными глазами.
— Кто принёс сюда эту гадость? — спросил он Мариам-ханум, а она ответила, что это я, должно быть, где-то её нашёл. В это время я играл во дворе, но видел и слышал, о чём они говорили. Саркис вышел на веранду, держа в руках мою фуражку, и с выражением глубокого отвращения на лице выбросил её в мусорный бак. Он был эксцентричным молодым человеком, всегда хорошо одетым, красиво подстриженным, но он нигде не работал, был угрюм и неразговорчив. Я боялся рассердить его и всегда старался показать, как ценю подаренную им шапку, но этого я уже не смог вынести. Я побежал к мусорному баку, вытащил фуражку, отряхнул её. Саркис ничего не сказал, но сердито посмотрел на меня, словно внушая: «Только посмей принести её обратно!»
— Где ты раздобыл эту шапку? Выбрось её, — сказала мне Мариам-ханум, увидев разыгравшуюся между нами маленькую драму.
Но я не хотел и не мог её выбросить. Она слишком много значила для меня. Чувство большее, чем ярость и унижение, душило меня.
Я убежал со своей фуражкой и бродил по улицам весь день. Я долго обдумывал, что мне делать, и решил вернуться в приют. Пошёл по направлению к Кобулети, находящемуся в десяти-двенадцати километрах от Батума.
К тому времени, как я дошёл до Индустриального пригорода у нефтяной гавани, начало темнеть. Небо было облачным, и в лицо мне ударили большие холодные капли дождя. Я зашагал быстрей через железнодорожное полотно, мимо товарных вагонов и цистерн, складов, огромных резервуаров с водой нефтеочистительного завода, лудильной мастерской. Мне ни разу не доводилось бывать в этой части города, и она одновременно зачаровала и испугала меня. Я вдруг почувствовал себя очень одиноким и потерянным, меня обуял необычный страх. Земля под ногами закачалась от шума далёких городов Баку и Дербента на таинственных берегах Каспия, от звуков других миров, а маячившая передо мной громадная стена Кавказских гор стала ещё более зловещей. В сумерках в сгустившейся духоте деревья приняли причудливые очертания, воздух был насыщен треском и пронзительным хохотом стальных домовых, кружившихся на нелепом карнавале. Они стучали кулаками непонятно обо что и показывали мне свои страшные железные зубы.
Я так испугался, что повернул назад. Более того, я почувствовал себя виноватым. Бабушкина сестра была добра ко мне, и даже Саркис, которого я не любил, в конце концов, приходился маме двоюродным братом. Я представил, как возмутит их моё возвращение в приют. Люди скажут, что я испорченный, неблагодарный мальчишка или же будут во всём винить Мариам-ханум. «Не надо выносить сор из избы», — сказал я себе.
Но сердце моё разрывалось при мысли о том, что я должен выбросить фуражку. Я бросил её в море, посмотрел, как она плывёт, отвернулся и пошёл домой, снова чувствуя себя настоящим сиротой.
— Где ты был? — спросила меня Мариам-ханум, взглянув на мои пыльные башмаки. — Ну ладно, пойди умойся и пообедай.
Они уже поели, и Саркиса не было дома. Я почувствовал острый запах горячих баклажанов и помидоров, начинённых рубленым мясом и специями. Я стоял перед ней, понурив голову отчасти от стыда, отчасти, чтобы скрыть слёзы.
— Глупый ты малыш, — сказала она. — Ведь это была всего лишь жалкая тряпка!
Я молчал. Как ей объяснить, что значила для меня эта фуражка, даже такая потрёпанная! Я уже не был ребёнком. И я не из детского каприза хотел носить русскую фуражку, и не потому, что выглядел смешным и нелепым в шапке Саркиса. Нет, я не мог этого никому объяснить. Она связывала меня с неким волшебным русским городом за горизонтом, по ту сторону гор — моей единственной надеждой в минуты отчаяния и скорби на дорогах смерти во время резни. Шапка была частицей беспредельного восторга от сознания того, что я жив, свободен и нахожусь среди христиан, что обрёл утраченный мир, так горячо любимый всеми фибрами детской души. Она ассоциировалась у меня с песнями, балалайками, электрическим светом, поездами и с некой русской княжной. Она имела отношение к Богу, Европе, Цивилизации и ко всему на свете.
Глава двенадцатая
ВОССОЕДИНЕНИЕ
Шёл шестой месяц моего пребывания в Батуме, когда некий молодой человек, приехавший из Трапезунда, принёс мне письмо от Оника. Да, был у меня когда-то брат, но трудно было поверить, что он и в самом деле есть и вернулся в наш родной город.
«После того, как русские заняли Трапезунд, турки сослали доктора Метаксаса с семьёй в Ардазу, и мы поехали вместе с ними, но сейчас, слава богу, мы здоровы и свободны и уже два месяца как снова в Трапезунде, — читал я. — Возвращайся как можно скорей, потому что вновь открывается мхитаристская школа, и я уже зачислил тебя туда. Позже школа отправит нас в Венецию в Мурат-Рафаэляновское училище». В письмо была вложена банкнота, на которую я должен был купить Онику наручные часы.
Я всё читал и перечитывал это письмо Мариам-ханум и соседям по двору, а своим русским товарищам сказал, что уезжаю в Италию. Я уже считал себя ничуть не хуже Шушик и Араксии.
— Может, я буду учиться в Париже и Лондоне, — сказал я своим друзьям. Представил, как вернусь в Батум и на городском балу ни Шушик, ни Араксии замечать не стану. Они будут стараться привлечь моё внимание, а я окружу себя другими девушками.
Возвращался я в Трапезунд на русском корабле.
Мы отплыли ночью, без огней. Жутким было это путешествие без луны. Маленькие звёздочки, как мерцающие светлячки, слабо светились на бархатно-чёрном небе. Вздымались волны, и сквозь грохот и гул моря появлялись русские эсминцы, словно костлявые серые ищейки с вытянутыми в воздухе носами, охраняя это коварное побережье от немецких подводных лодок.
Я спал на палубе. Утром, когда я проснулся, море уже утихомирилось, и голые крутые горы Сурмене, подобно гигантским розовым гейзерам, прорезали горящее небо. В это солнечное октябрьское утро я был потрясён белым сиянием Трапезунда.
Русские превратили старый римский пирс в современную пристань. Перемены виделись повсюду. В бухте землечерпалки углубляли мелкие места. Пыхтели маленькие паровозы, выдыхая клубы белого дыма и весело свистя, они тащили длинные цепи тех товарных вагончиков, которые когда-то толкали по направлению в Джевизлик бригады голодных солдат-греков. Как и в Батуме, гавань была полна кораблей и заминирована. Какой-то солдат показал мне корпус парохода, потопленного немецкой подводной лодкой до того, как её отогнали русские береговые батареи.