Ваграм потянулся за бокалом, осмотрел, прищурившись, содержимое и залпом осушил его. Он причмокнул от удовольствия и продолжал:
— Хочу жить подобно песне, песне скрипки! Ребята, давайте примем твёрдое решение — стать самыми сильными, самыми добрыми и самыми совершенными из людей. И в заключение позвольте сказать следующее: хочу отрастить усы, я для этого уже достаточно взрослый. И на это есть причины. Некоторые женщины любят дьявола за то, что он весь покрыт волосами! — Ваграм расхохотался и сел.
За ним поднялся Оник.
— Я не умею произносить заумных речей, — сказал он, — но я вам сыграю любимые мелодии Завена.
Оник пронёс свою скрипку сквозь войну, резню, революцию и переселения. Скрипка была частью его самого. Он сыграл мою любимую увертюру к «Тангейзеру», а мы барабанили по столу пальцами и пели мелодию. Затем ещё с полчаса Оник играл русско-цыганские и армянские романсы. Мы выпили ещё, поели маслин и сыра, и наконец пришёл мой черёд держать речь. Я был шутом нашей компании и самым младшим в ней. Не успевал я и рта раскрыть, как они уже смеялись, а в залатанной форме американского солдата — подарок организации «Ближневосточная помощь» — я и вовсе был похож на пугало: одни кожа да кости, форма висела на мне, как на вешалке, а буйную чёрную шевелюру невозможно было причесать.
Но в тот вечер я был серьёзен и важен.
К тому времени похожий на героя Достоевского Ваграм измерял пальцами размеры луны, Ашот отчаянно доискивался в уме тайного смысла явлений, а скрипка Оника скосилась набок. Мне с трудом удавалось держаться на ногах. Вино сделало своё дело.
— Я нашёл на карте колледж, куда поеду, — сказал я. — Он в самом центре Америки, этот сельскохозяйственный колледж в штате строго геометрической формы, четыре прямые линии, совершенно прямые, как брусок сыра… Вы находите, что у меня забавный вид… Хотите поспорим, что я вернусь с красивой и богатой женой — вдовой американского миллионера? Рыжеволосой вдовой. Она живёт в Чикаго. Вот я вижу её сейчас. Ага, вот она! Говорит со своим попугаем. Она одинока, ждёт меня. Живёт на последнем этаже такого высокого здания, что если смотреть на его окна с улицы, шапка свалится с головы… Ребята, говорят, в Чикаго есть общество рыжеволосых миллионерш с собственной конституцией и клубом.
Пауза. Ещё один глоток вина.
— Мы должны жить как древние боги! — закричал я. — И как трубадуры прошлого… Вперёд, марш! Мы в окопах. К чёрту искусство! Я за то, чтобы расстреляли всех поэтов. Лучше сажать в Армении деревья, чем писать прекраснейшие в мире стихи. Да здравствуют деревья! Если стихи обязательно нужны, пусть они будут сельскохозяйственными: стихи о коровах и пчёлах, тракторах и стальных плугах… Американские машины спасут нас! Я уезжаю в Америку изучать научное земледелие, потому что это самая верная основа развития нашей нации. Земля, священная и вечная земля!.. Пусть трусы и дураки замыкаются в своих башнях из слоновой кости. Я — дерево. Простирая руки к ветрам, врастая ногами в священные хачкары нашей земли, я стою на горе, как Христос. Внизу под собой я вижу на полях комбайны, похожие на гигантских птиц с раскрытыми крыльями, а лезвия стальных плугов сверкают под солнцем, и от их страстных поцелуев разверзается чёрное чрево земли. Чрево, мальчики, чрево невозделанной земли, девственное чрево земли, святой и вечной земли!..
И каждой ночью в озарённом луной винограднике стройные красивые деревенские влюблённые будут собирать урожай. Каждая слезинка из глаз наших мёртвых матерей превратится в виноградину — прекрасную, прозрачную, напоённую лунным светом. А сверчки станут цимбалами в этой молитве, в молитве и песне наших сердец… Лары-тумбара ла-ла, ла, ла, ла!.. Четыре прямые линии, совершенно прямые, у реки Миссури… Но мы — солдаты в окопах, вперёд, марш!..
Теперь я уже скакал вперёд и угрожающе размахивал воображаемым мечом. Я видел своих друзей сквозь пелену. Они превратились в призрачные видения в тёмной, вращающейся, отдаляющейся и приближающейся пустоте. Их голоса доносились до меня издалека, проходя огромные, таинственные космические расстояния. Я услышал, как Оник снова заиграл на скрипке, Ашот громко читал Бодлера, а Ваграм хохотал до упаду, но и музыка, и голоса их доносились до меня словно из другого мира.
Глава двадцать первая
К ВЕЛИЧАЙШИМ ПРИКЛЮЧЕНИЯМ
Из Новороссийска приехала в Константинополь моя сестра Нвард, и мы все четверо снова на несколько дней оказались вместе. Один из наших друзей, специалист по византийским драгоценным камням и антиквариату, пригласил нас к себе в Арнавут-Кой — красивейшее предместье города на берегу Босфора, в то раннее лето похожий на уцелевший с незапамятных времён уголок рая.
Вниз по склону холма рассыпались почерневшие, словно древние иконы, домики из ветхой древесины с садами, спускающимися к морю террасами. С этой стороны Босфора находилась круглая, с амбразурами, башня римского замка Румели-Исар, а с другой, прямо напротив, возвышался анатолийский замок — Анатолу-Исар. Одной из первых прочитанных мною книг была история осады и захвата Константинополя Мухаммедом II Завоевателем, как называли турки этого остроносого крысоглазого султана. Всякий раз, глядя на построенные им замки-близенцы, я вспоминал трагический, но отнюдь не бесславный конец Восточной Римской империи и мысленно представлял, как лежит в руинах последний из цезарей в обагрённых кровью сапогах.
Для Нвард, получившей сугубо греческое образование, Константинополь обладал волнующей притягательностью. Ей тоже приятно было узнать, что многие византийские императоры и полководцы были армянами. Нвард привезла с собой семейные драгоценности, которые сберегли во время резни наши греческие друзья. Некоторые из них мы продали, а остальные разделили между собой. Мне досталось обручальное кольцо мамы. На него невыносимо было смотреть. Бриллиант, вставленный в корону из золотой филиграни, казался мне её слезой. Наша встреча была короткой. Мои сёстры собирались уезжать в Египет к нашим родственникам.
Наш друг антиквар был элегантным мужчиной с длинной поповской бородой. Он носил гетры и цветок в петлице и называл всех mon cher. Список его подопечных был длинным, но нас он практически усыновил. Когда готовились к благотворительному балу, он брал на себя все приготовления. Он прикалывал медали чемпионам легкоатлетических соревнований, нанимал учителей, находил выпускникам работу, был опекуном в приютах и школах. В течение нескольких дней, пока я жил у него, я получил полное представление об общественной жизни города, посещая с ним разные вечера, толкуя о политике с торговцами и юристами. Он часто брал меня с собой. По вечерам, когда он возвращался из своего магазина-музея, где продавал драгоценности из византийских кладов, мы ужинали и отправлялись с ним на прогулку по набережной Босфора. Мы наслаждались ночным великолепием Константинополя, где жизнь, согласно её арабскому названию «дер саадет», представлялась вечным блаженством. Из портового казино в Босфор лилась музыка, исполняемая греческим оркестром мандолин; похожие на гигантских светляков плыли в темноте паромы; воздух оглашался криками греческих рыбаков, расставлявших на песке сети, и турецких лодочников, ведших шлюпки на буксирах против течения, которое здесь было таким сильным, что невозможно было грести. Решетчатые окна турецких домов отбрасывали на воду причудливо переплетающиеся отблески, а Римский и Анатолийский замки сверкали в лунном свете золотыми зазубринками. Как мне будет недоставать всего этого в Америке! Я смотрел на всё с сознанием близящейся разлуки.
Каждый день мы с Оником купались в Бебекской бухте. Среди мраморных дворцов Бебека были и дворцы персидского шаха и египетского хедива, чьи бело-золотые яхты на якоре служили нам маяком для заплыва. Я завязал дружбу с хорошенькой русской пловчихой, которая, однако, тотчас оборвалась, когда я попытался обнять её в воде.
Бебек с древними платанами и мраморным фонтаном был турецким предместьем. Прохладный и тенистый, он сохранил особое восточное очарование XVII–XVIII веков. Мрачные евнухи, уже высохшие старики в синем одеянии, с отполированными до блеска медными пуговицами всё ещё сидели, как реликвии прошлого, у железных решетчатых калиток. Там же находился турецкий приют, и всякий раз, глядя на проходящих мимо или играющих на пляже сирот, я проникался к ним чувством товарищества. Мне их было искренне жаль. У турок тоже появилось поколение послевоенных сирот. В Константинополе не было признаков открытой вражды между армянами и турками. В достаточной мере европеизированные турецкие высшие круги сумели перекинуть мостик через ту пропасть культуры, которая разделяла мусульман и христиан в провинциях. Влиятельные турки посылали своих сыновей учиться в Робертовский колледж и Галата Сераи, где обучение проводилось на французском языке. Я всегда презирал турок и, как любой армянский и греческий мальчишка, относился к ним с большим высокомерием. Но в Константинополе я по-новому зауважал их. Ислам потерял свой непривлекательный облик, когда я увидел великолепные мечети столицы с четырьмя минаретами. Они отличались возвышенной красотой. Хотя стиль мечетей, — правда, без минаретов, — турки позаимствовали у покорённых ими христиан, но само по себе почитание ими мечети Айа-Софии — этого образца заимствования! — возвысило турок в моих глазах. А к тому времени я уже кое-что знал о средневековых арабах, об их вкладе в математику, медицину, географию, философию и поэзию. Знал о расцвете арабского искусства от Гренады до Самарканда и мог достойно оценить эту сторону исламской цивилизации.