За Волгой вставало накаленное морозом солнце, серебряной глазурью вспыхнул незапятнанный копотью снег, зарозовели подвижные холсты поземки.
Бойцы посреди улицы недоверчиво озирались, начали подниматься, потянулись назад, подбирая по пути убитых и раненых. Принесли и солдата в ватнике. Сквозь пузырившуюся на губах кровь он мычал что-то несвязное. Пороховая синева быстро крыла его опадавшие щеки, фуфайка спереди заметно мокрела, мягко оттопыривалась, из множества дыр на ней светлели клочья ваты. Кто-то нагнулся, чтобы расстегнуть ремень и пуговицы телогрейки. Его остановили:
— Не трогай. Они же разрывными стреляют, гады!
— Он вчера письмо написал матери. Отправить не успел.
— Письмо отправишь ты, — Казанцев зазвал комбата в развалины, просунул руку ему за ремень, притянул к себе. Непослушный и словно разбухший от холода язык с трудом ворочался во рту: — Зачем посылал? Зачем людей сгубил? А своя голова для чего? Три звездочки носишь!.. Так вот! — задышал как после бега, отпустил ремень комбата. — Так и напишешь: загубил, мол, по дурости твоего сына, дорогая мамаша… Когда же ты научишься думать… С кем кончать войну собираешься?..
Стрельба начала стихать повсеместно. В десять утра к универмагу подъехали два черных лимузина и грузовик.
И вот показался высокий худой человек — фельдмаршал Паулюс. Он шел, чуть наклонившись вперед, лицо вялое, козырек фуражки низко надвинут.
Посреди площади немецкие солдаты строились в огромную колонну. Неподалеку от колонны лежал скелет лошади с розоватыми следами мяса на обындевевших ребрах. Меж лошадиных копыт — труп солдата с оторванной ногой. Из колонны кто-то равнодушно, невидяще обернулся на своего главнокомандующего.
Паулюс окинул косым взглядом двор, колонну, обглоданный скелет лошади и труп солдата, закопченные стены развалин. По лицу его пробежала нервная судорога, сильнее запрыгало припухшее правое веко. Он поднял воротник поношенной шинели, сел в глубину подошедшей машины.
С юго-запада в небе в это время показались три транспортных самолета. Ударили зенитки, и один из самолетов, оставляя за собой дымный след, грохнулся за развалинами. Это шла запоздавшая и никого уже не спасавшая помощь: кому могли помочь три самолета, когда требовались эшелоны еды, медикаментов, обмундирования.
* * *
4 февраля на площади Павших борцов состоялся митинг победителей. Стройные ряды солдат, рабочие, не успевшие снять замасленные фуфайки, исхудавшие женщины, дети. Улицы запружены техникой, свежие воронки снарядов и бомб, обгоревшие стены Центрального универмага, разрушенные здания почтамта и Дома книги. У тротуара, заваленного кирпичам стояли деревья, голые, с обрубленными ветвями. Они походи; на памятники бедствия. Под одним из них торчала спинка железной кровати и окостеневшая рука с распяленными пальцами как у роденовского Творца.
Жгучий ветер калит мужественные лица. На трибуне в летней куртке стоит генерал Родимцев, в своей зеленой фронтовой бекеше — Чуйков. Ораторы говорят о победе, боях, которые ждут их впереди. К микрофону подходит Чуйков.
— Все пойдет в дело, матушка. И капустка, и огурчиков побольше. Праздник у нас, понимаешь?
— И-и, бесстыжая морда твоя, — нарочито сурово оттолкнула хозяйка Карпенко. — Матушка! Сынок выискался. — Погрозила пальцем дочурке, сладко жмурившей глаза от мужского тепла и продолжавшей сосать палец.
— Ух ты, тетенька, да не моя! — переменил обращение Карпенко и чертом крутился по горнице, мешал всем одеваться и приводить себя в порядок, пока начальник штаба под смех и шутки не вытолкал его на улицу.
Через час на сельской площади в строю стояла вся дивизия.
Подошел Чуйков с генералами и офицерами, поздравил с присвоением гвардейского звания, оглянулся, шепнул комдиву на ухо:
— Ты все части построил?
— Все, Василий Иванович.
— Маловато людей…
— Маловато, — комдив поднял руку, смахнул с ресниц выбитую ветром слезу. — Зато гвардия, товарищ генерал.
От автора
Родился я в 1925 году в степном хуторе Воронежской области, в двадцати километрах от Дона. Война застала меня в совхозе. Работал там слесарем и молотобойцем в МТС.
Многое из того, что вошло в повесть, видел и пережил сам. Видел конницу нашу, сыпавшуюся с бугра и уходившую через бугор. Видел, как пришли немцы и что делали они. Видел несколько, раз, как гнали наших пленных. Зрелище, потрясающее по жестокости и бесчеловечности. И как непохоже было обращение наших людей с пленными. Особенно с итальянцами, румынами, венграми. Нередко шли они зимой 1942/43 года без всякого конвоя, имея на руках бумажку с указанием пункта сбора. В пути еду, тепло, иногда и одежду получали они от людей, которых совсем недавно они жестоко обижали, заставляли страдать.
Главное, что бросалось в глаза, — особое, любовно-бережное отношение людей к своему краю, власти, жизни.
3 января 1943 года я стал солдатом, танкистом. Фронт, служба в армии до 1950 года, потом университет, преподавательская работа…
И только через двадцать лет вернулся я к воспоминаниям юности, к тяжелым дням войны. Снова и снова приезжал я на свою родину, на Дон. Много исходил пешком. Побывал в Галиевке, Монастырщине, Сухом Донце, Арбузовке, Филоново, Гадючье (ныне Свобода), Осетровке, Верхнем и Нижнем Мамонах и многих других хуторах, станицах, селах. Бродил вдоль Дона по лесам, по степям, взбирался на курганы и подолгу сидел на них, глядя на подвижные маревные дали, и на все смотрел глазами солдата-окопника 1942 года.
Мне везло на встречи с людьми. Они охотно вступали в разговоры, указывали тех, кто знает больше.
Со двора, где я жил, был виден Москаль в лиловых заплатах леса. Трехгорбый осетровский курган, Задонье и леса Придонья. И эта обстановка, говор, быт родного края, вся многослойная и многоцветная гамма звуков, красок, запахов помогли мне очень.
Многие из тех, о ком идет речь в повести, — люди реальные. Это и семья Раичей, и Ахлюстин, и Горелов, и Володя Лихарев, и Воронов, и Казанцев, и Лещенкова. Конечно, у них были другие имена. И образ каждого из них дополнен тем, что можно было найти в других.