Литмир - Электронная Библиотека

Из землянки с дубовым накатником показался знакомый лысоватый полный немец, ефрейтор.

— О, русь Иван, русь Иван, — покачал головой и показал на пожары: — Нехорошо. — Снял каску, стряхнул с нее песок. — Почему ты не едешь Вервековка? — немец довольно сносно говорил по-русски и любил отводить душу с хозяином двора.

— Хозяйство капут. Жить потом как?

— Потом, потом, — принял как намек немец, белесые брови обиженно подвинулись к переносью: — Ох, Иван, Иван. Ты шпион!

— Какой же я шпион, ваше благородие, — Са́марь виновато, угодливо улыбнулся, развел руками. За ворот в погребе ему насыпалась земля, и он потихоньку шевелил лопатками, чтобы она просыпалась дальше. — Детям хлеб добываю, подворье берегу.

— Иван пуф-пуф из-за Дон, и твой дом капут, — землисто-серые щеки немца дрогнули, он в раздумье пожевал толстыми губами.

— Бог дал, бог взял. Не наша воля, ваше благородие.

— Бог, бог! Ты глюпий, Иван. Война. Ай-ай-ай! — и махнул рукой.

Из землянки вылез еще один немец. Низенький, квадратный, толстомордый. Позвал первого, и оба, лопоча по-своему, перелезли через поваленный плетень на соседний двор, где горело. Угодливость Са́маря как рукой сняло. Глаза заблестели по-волчьи, люто скребанул взглядом жирные затылки немцев.

Во дворе в землянке жили восемь немцев. Через три двора еще такая же землянка. И так до самых меловых круч. А там уже по горе на Грушево шли окопы и доты. Землянки между собою соединялись траншеями, укрепленными плетнями. Плетнями для маскировки перегородили и улицы. Кое-где траншеи перекрывались мешками с песком. В каждой землянке было по пулемету. Через дорогу во дворе стояли минометы, а в садах — пушки.

Население Придонья немцы выселили на ближайшие хутора в первый же день. Сборы короткие. Вечером приказ вывесили, а шести утра чтобы и дух простыл. За ослушание — расстрел, В Галиевке от выселения уклонились несколько стариков и некоторые бабы, молодые и старые, из самых отчаянных. Семья деда Са́маря жила у бабкиной сестры в Вервековке за Богучаром, а сам он — в погребе. В погребе у него была куча источенной мышами соломы, на которой он спал, и черный от сажи котелок, в котором он варил себе еду тут же, в погребе.

Раз в неделю дед набирал три ведра картошки (выкапывать всю сразу опасался, в земле она была сохраннее), добавлял в мешок ведра два яблок и нес своим в Вервековку. Утром возвращался назад. Немцы привыкли к нему и не трогали. Заставляли, правда, копать и чистить для них картошку, убирать землянку, приводить в порядок сапоги и одежду. В тальнике, левадах встречал дед Самарь своих разведчиков. Отмякал от таких встреч. Помогал, чем мог. От них узнал, что наши держат плацдарм под Осетровкой и будто бы даже в Свинюхах.

В июле — августе немцы косорылились, чертом смотрели. Все крутили патефон, охотились за нашими, кричали на тот берег:

— Вольга Иван буль-буль! Дон тоже буль-буль!

Но с наступлением холодов они постепенно теряли ощущение времени, уверенность, сидели все больше в землянках у огня.

Вчера Са́марь набрался смелости, спросил лысого, кто же победит все-таки. Лысый ответил не сразу. Чесал под мышками, кряхтел. Когда поднял голову, глаза в землистых мешках были усталыми и безнадежно грустными:

— Гитлер капут, Иван.

* * *

Как и любой человек, фронт имел свое настроение. Были дни, когда головы не поднимешь, когда на самое малейшее движение лупила артиллерия, и прибрежный песок с остервенением, как собака укушенное место, грызли пулеметные и автоматные очереди. Дело доходило до авиации. А потом вдруг наступало затишье. Война как будто брала выходной. В такие дни можно было пройтись, не сгибаясь, вылезть на бруствер или на крышу блиндажа под солнышко и по-домашнему выкурить цигарку, сходить к Дону и зачерпнуть воды на чай. У солдата ведь не меньше желаний, чем у любого другого человека, не ходящего под смертью. И в такие дни хотя бы часть этих желаний была выполнима.

Но утром 20 ноября все кончилось. Обе стороны, не сговариваясь, начали пулеметную разминку, которая перешла в орудийную дуэль. С этого дня война пошла без выходных. Солдаты обеих сторон хоть и видели войну больше перед своим окопом, общее настроение улавливали безошибочно. Немцы поняли, что вторая зима для них будет куда труднее первой. Кругом на тысячи километров, укрытая погребальным саваном и скованная морозом, чужая земля, люди, которых они грабили и принесли им столько горя. Красноармейцы же чуяли близость праздника и на своей улице. Ходили, распрямив плечи и держа голову повыше.

— Придет час, курощупы, достанем своею рукою! Распишем всех, кого в Могилевскую, кого райские сады стеречь да греть кости у ключаря Петра.

Немцы не кричали больше: «Иван, буль-буль!» Бормотали свои тощие ругательства и вжимались плечом в оружейные приклады.

* * *

Сало прошло, и Дон стал. Красноармейцы переходили теперь Дон по льду каждую ночь. Немцы покоя лишились совсем. Са́марь продолжал жить в погребе. Натаскал туда побольше соломы, как кабан, для тепла зарывался в нее. На Егория, числа 25 ноября, проснулся утром от тяжелого сопения и скрипа лестницы. В погреб спускался лысый немец. Мешки под его глазами обвисли, стали черными. Немец сел на белую по пазам от плесени кадушку, перевернутую вверх дном, долго сидел, зажав голову в ладонях и упираясь локтями в колени. Плечи его вдруг затряслись.

— Сталинград так, Иван, — и сделал руками движение, будто обнимал кого. — Ай-ай-ай! — не дождался ответа и полез из погреба.

Дня через три лысый опять спустился в погреб.

— Уходи, Иван, — сказал он. — Сильные бои будут. И дом капут, и ты капут. Уходи. Новый командир батальона. Дисциплина.

Ни в саду, ни в огороде стеречь было уже нечего. Картошку какую выкопал, а какую мороз заковал да снег укрыл в земле. А дом — как ты его убережешь: снаряду или бомбе грудь не подставишь. Забрал Са́марь котелок свой и ушел в Вервековку.

Глава 20

В домах еще не погасли огни, и по улицам скрипели обозы, хлопали калитки, пропуская новые партии поночевщиков, когда со стороны хутора Журавлева в Переволошное вошла танковая часть. Танки сошли с дороги, остановились прямо на улице. С брони, ожесточенно хлопая по бедрам рукавицами, попрыгали автоматчики, занесенные снегом. Лица укутаны подшлемниками с оледенелыми наростами напротив рта.

У церкви колонну ждали патрули и указали, где размещаться.

— Не разбредаться!

— Сколько стоять, капитан?

— Не знаю! — метнулся узкий луч фонарика. — До места километров двадцать еще.

— В брюхе заледенело, и кишка кишке кукиш кажет.

На полу в хатах вповалку спали солдаты. Иной глянет из-под шапки, ворота полушубка на пришельцев, тут же провалится в сон: буди — не разбудишь. С печи густо выглядывали бабы, детишки.

— Тут, товарищи, ногой ступить негде: и вакуированные, и солдаты, — заикнулся было хозяин, прямоплечий дед в черном окладе бороды.

— Поместимся, хозяин! — свежий молодой бас с мороза.

— Ох-хо-хо! Откель же сами? Из каких краев?

— Разных, батя. Со всего свету… Сибиряки больше.

Изба сразу наполнилась крепкими молодыми голосами, запахом дубленой овчины, мороза.

— Как насчет самоварчика, хозяюшка. С самого Калача на морозе.

— Почаевники. У нас и самовара-то нету. — О скамейку стукнули ноги в толстых чулках, с печи спрыгнула хозяйка. Сноха старика, должно. Рослая, крепкая баба, с широким мужским лицом. — Чугун, что ли, для вас поставить?

— Ты нам казан, маманя. Чтоб на всех.

В сенцах загремели, и в избу с клубами пара ввалились танкисты.

— Ишо? — обернулась на них хозяйка.

— Ишо, мамушка, ишо. В тесноте, да не обедал, сказал в свое время какой-то великий поэт, — осиял золотом зубов вошедший. — Топай в угол, Костя, — подтолкнул в спину рослого парня в распахнутом полушубке и масленом ватнике.

Скрипя мерзлыми валенками, парень пробрался к печке, на скамейку, стал ожесточенно растирать задубевшие черные руки.

32
{"b":"244737","o":1}