— Аллес капут! Гитлер капут!
— Что бормочешь? В подвале есть еще? А-а?..
— Плотников, Урюпин, за мной! — Карпенко зажег фонарик, с трудом протиснулся в заваленную кирпичом дверь.
Оттуда пахнуло спертым духом, плесенью, теплой кровью.
— Вот они, дурачье! Стрелять надумали!
У окон и по всему подвалу лежали убитые. Между ними ползали изуродованные, изорванные гранатами. Некоторые трупы были почему-то совершенно голые, серые от пыли, затоптанные.
— Эх! — Карпенко задохнулся, выматерился. — Шумните, пусть солдат пошлют вынести!
— Товарищ капитан! Тут еще один подвал! Дыра! — держа автомат наготове, Плотников протиснулся в дыру и тут же отпрянул назад: — Там их как сельдей в бочке! Назад!
— Пусти! — комбат оттер Плотникова плечом в сторону, просунул в дыру руку с фонарем и голову, потом и весь пролез. — Что ж вы, паразиты, притаились тут, как суслики! — зарокотал его густой бас под низкими сводами. — А ну вставайте! Штейн ауф, гады! — над головой матово блеснула рубчатая граната.
В прокисшей духоте и мраке на бетонном полу вповалку лежали и сидели обросшие, истощенные румыны, итальянцы, немцы. Как и в первом подвале, между живыми лежали голые, синие, затоптанные трупы. Ближние солдаты потеснились, вскочили, таращились на возникшее перед ними видение. В дальних углах даже не шевельнулись. При виде этих обмороженных, больных, бородатых призраков с безумно блуждающими глазами, добровольно похоронивших себя заживо, Карпенко взяла оторопь. И это они в августе — сентябре осатанело рвались к Волге, отплясывали фокстроты на сталинградских улицах и кричали: «Иван, буль-буль!»
К полуночи 31 января через развалины в западной части площади батальон вышел к большому дому — Центральному универмагу — и начал его обстрел.
* * *
Продвинуться дальше, несмотря на все усилия, батальону Карпенко никак не удавалось, и Казанцев с тремя автоматчиками и пленным фельдфебелем второй раз за ночь пришел в батальон.
— А черт их маму знает, что они думают. Я не святой дух, — обиженно оправдывался Карпенко. Только что закончилась очередная неудачная атака, и он был весь в снегу, хрипло сипел, вытирал шапкой красное до сизины полнокровное лицо. — Драть их нужно, пока не обмочутся, а потом — за то, что обмочились.
— Ладно, — как-то устало махнул на него рукой Казанцев, отыскал одеревеневшими пальцами петлю на белой дубленке, застегнул пуговицу. — Останусь у тебя… Занимайся своими делами. — Выбрал в развалинах выступ понадежнее, прикрыл лицо кисло пахнущим воротом, стал наблюдать за темным зданием универмага впереди.
В железных воротах универмага что-то замельтешило. Казанцев заворочался: показалось или в самом деле выходил кто оттуда?
Нащупал в кармане сухарь. Есть не хотелось, но в ночные часы, да еще в такую стужу, хотелось как-то скоротать время. Сухарь был ржаной, холодный, жесткий, как железо, пахучий.
На хруст повернулся Плотников. Лицо круглое с обмороженными верхушками щек темнело в белоснежной опушке инея на вороте.
Казанцев перестал жевать, спрятал сухарь в карман. В четверти от носа в кирпич шлепнулась пуля, лицо засыпали колючие осколки.
— Сволочи!
Плотников ударил из пулемета по развалинам напротив. Там сначала вскрикнули будто в изумлении, потом пополз стенящий вопль раздираемой болью плоти. Обрываемый ветром, он словно бы завис над поскрипывающими от мороза глыбами кирпича и камнями, где, затаившись, невольно вслушивались в этот последний зов жизни солдаты обеих сторон. Стрельба на время прекратилась, вспыхнули ракеты, и по снегу метнулись вздыбленные тени.
— Вот ведь гады! — не то в сочувствие, не то в осуждение отозвался на этот крик Плотников. — Сами подыхают и нас мытарят. Сколько раз сдаваться предлагали.
Тьма незаметно и постепенно отслаивалась от искрившегося, как мех зверя, слитого морозом в панцирь снега. Вместе с тощим рассветом отодвигались подальше и развалины.
Старшины принесли завтрак. На шее у них болтались фляжки. Солдаты, сшибая в темноте кирпичи, шли по развалинам на запах, подставляли старшине крышки, не отрываясь, следили, как он отмеривает оловянным стаканчиком влагу, с серьезным выражением, боясь пролить, пили. Иные протягивали крышку еще. Старшина, чиркнув взглядом по владельцу крышки, отмеривал новую порцию. Большинство, взяв котелок, пробирались тем же порядком на свое место. Пленному фельдфебелю тоже положили каши и налили в крышку. Он хотел было так же лихо, как это делали русские солдаты, опрокинуть содержимое крышки в рот. Не получилось. Закашлялся, смущенно отошел в угол, стал жадно, по-волчьи, глотать горячую кашу.
— Господин майор! — вдруг закричал он. — У универмага машут белым флагом!
Казанцев предупредил Карпенко и поднялся во весь рост. Из развалин по соседству вышли еще человек семь. Это были старший лейтенант Ильченко, лейтенант Межирко и пять автоматчиков. Казанцев позвал Плотникова и пленного фельдфебеля. Десятка за три шагов до ворот немец с белым флагом крикнул чисто по-русски: «Осторожно! Мины!».
Пришлось обходить с другой стороны. У въезда во двор стоял танк.
— Это вы радировали? — спросил Ильченко у командира танка.
— Так точно, — ответил командир танка, молоденький лейтенант со жгутиком усов под носом. Выпрыгнул из машины и присоединился к общей группе.
— Предупредите экипаж на всякий случай, — посоветовал Ильченко. — Командиру бригады, полковнику Бурмакову, я уже сообщил. В штабе армии тоже уже знают, наверное.
У входа в подвал стоят двенадцать офицеров. Они остановили Казанцева и его спутников. Немецкий офицер, выходивший к воротам с белым флагом, сказав русским: «Подождите минутку!», исчез в черной щели входа в подвал. Вскоре он вернулся и пригласил двух офицеров, предложив им оружие оставить.
— Оружие нам оставлять незачем, — коротко отрезал Ильченко. — Наш переводчик тоже с нами пойдет.
Немец пожал плечами: «Ничего не поделаешь». Сделал знак, что можно идти.
В подвале было душно, сыро, под ногами шуршала бумага. В нишах и на выступах горели свечи и плошки.
Из переговоров ничего не вышло. Немцы упрямились, ломали комедию и в фарсе искали достойный выход. Особенно усердствовал начальник штаба 6-й немецкой армии генерал-лейтенант Шмидт.
— Ну их к богу в рай, — сказал Казанцев старшему лейтенанту Ильченко. Лицо его в крепком морозном загаре потемнело, улыбнулся насильственно: — Мое дело солдатское. Нехай их другие сватают.
Метрах в шестистах от универмага шел ожесточенный огневой бой. Нити пулевых трасс искрестили всю улицу, будто сшивали черные глыбы развалин в одно целое.
— Людей с места не трогай, а артиллерией и минометами ударь, — приказал Казанцев Карпенко. — Я туда иду зараз.
В батальоне началась как раз атака. Бойцы успели выскочить из укрытий и застряли посреди улицы меж сугробов, прижатые огнем. Иные оборачивались туда, где только что были, и Казанцев видел их мокрые от снега, зачугуневшие под ветерком смерти лица. Особенно один, крупный и грузный, чувствовал себя неуютно. Он хоронился за синеватым козырьком сугроба, хорошо сознавая, должно быть, что виден со всех сторон, как муха на стекле. Пули обгрызали козырек сугроба все ниже, и боец не выдержал, вскочил и тут же завертелся в снежном куреве, поднятом вокруг него пулеметными и автоматными очередями.
В это время за руинами справа что-то закричали, ветер донес:
— Не стрелять! Капитуляция! Не стрелять!..
— Nicht schissen! Nicht schissen!..
Из-за полуобрушенной стены показались трое: длинный и тощий немец-офицер в пилотке с наушниками, немец-солдат с белой тряпкой на палке и плотный русский командир в заячьем треухе и распахнутой желтой дубленке.
— Не стрелять!
— Nicht schissen!..
Из косо обрушенного дома стрелять перестали. В проемах окон и амбразурах замаячили лица.
— Nicht schissen.! — проваливаясь до колена в снег и размахивая белой тряпкой, немец-солдат побежал к этому зданию.