— Положили бы, как пить дать, — рассматривали солдаты следы, в посадке, кучки латунных гильз на снегу, брезгливо обходили обгорелые и закостеневшие на морозе трупы. Все, что осталось не то от немцев, не то от остовцев[16], засевших здесь.
За посадкой пехоту обогнали танки. Пришлось потесниться, сойти на обочину в снег. На броне, прикрываясь от жгучего ветра воротниками и рукавицами, сидели автоматчики.
— Подтянись, пехота! Не пыли! — кричали с брони.
— Нос потри! — не оставались в долгу на обочине.
Шли бодро, насколько можно было бодро людям, которые сутки не спали, ели как попало и тащили на себе по снегу пулеметы, ПТР, боеприпасы.
* * *
Жестокий бой завязался за Вервековку, рядом с Богучаром. Евдокия Ивановна Старикова, эвакуированная с придонского хутора, вышла рано утром до колодца набрать воды. В это время, подпрыгивая на ухабах, из-за угла выскочили три машины. Машины остановились как раз против колодца, и из них стали спрыгивать немцы в белых маскировочных халатах. Заговорили, запрыгали, греясь. Огромный немец с автоматом, на животе замахал на Старикову руками, закричал:
— Los! Los!..
«Убирайся, значит, скорее. Чего встала!»
У калитки дома остановили крики. По улице немцы прикладами гнали итальянцев. Они вытаскивали их из домов, сараев, стогов сена, куда прятались теплолюбивые союзники, гнали на позиции. Закутанные в одеяла, бабьи платки, итальянцы гремели коваными ботинками по желтому от конской мочи наслузу улицы, спотыкались, падали. У иных не было даже оружия.
Немцы с автоматами на животах перегородили все пространство улицы, выжимали союзников на околицу села, гнали на бугры, где еще с вечера со стороны Перещепного и Свинюх гремело, а сейчас ухо ловило чутко, что стрельба шаром накатывается на хутор. Ноздри Стариковой затрепетали от пахучего морозца и внутренней дрожи. Подняла ведро, пошла в избу предупредить, что нужно спускаться в погреб.
Вышло так, что саперы первыми заскочили в село. Во втором от проулка доме никак не удавалось взять пулеметчиков. За глиняной толстой стеной бубнил, срывался и захлебывался в нервной горячке пулемет. Стихал и снова высекал железную ровную строчку. Казанцев полежал, отдышался, шнурком от вещмешка связал три гранаты, высунулся из-за угла. Вороненное, отполированное до металлического блеска тело пулемета судорожно прыгало в проеме окна. Казанцев выждал момент, метнул связку в окно, сам прыгнул в занесенные снегом кусты терновника. Часть стены от взрыва вывалилась на улицу. Пулемет замолчал, и сейчас же с противным кваканьем зашлепали мины. Андрей отбежал назад дома на три. У плетня лежал Жуховский и в дыру бил из карабина вдоль улицы.
«Видишь?» — молча показал глазами Андрей.
За колодцем, совсем близко, суетился минометный расчет гитлеровцев, опуская одну за другой мины в трубу.
— Hy-к, дай-ка я!
Жуховский откатился в сторону, и Андрей в две очереди выпустил по расчету весь диск.
— За тем сараем Киселев кричал, — Жуховский подтянулся к дыре в плетне, показал через дорогу.
— Подожди. Давай я сначала, — Казанцев вогнал в гнездо автомата новый диск, перемахнул через плетень. У самых ног веером брызнул снег. Андрей сделал заячий скачок, повалился за камень у ворот и, хозяйственно оглядевшись, полоснул длинной очередью по окну в хате напротив.
Киселев лежал за кучей хвороста. У самой кучи пролегал широкий рубчатый след гусеницы. Метрах в семи от Киселева уткнулась лицом в снег девушка с санитарной сумкой. След гусеницы проходил через нее от левого плеча наискосок по спине. Шинель была целой, только в ворс набился снег и снизу подмокла, потемнела.
— Ко мне ползла, и я ничего не мог сделать, — по стянутому морозом лицу Киселева бежали слезы. Черные с синевой глаза в розетке ледяных сосулек. — Самоходка так и ушла целая.
Запыхавшись, прибежал Жуховский. Вдвоем перетащили Киселева в хату. В хате было захламлено, не топлено, воняло пустотой и плесенью. Киселева положили на солому. В валенке хлюпало. Пришлось резать и снимать его. Штаны — тоже.
Вдруг из зевла русской печи с грохотом вылетела заслонка, и оттуда задом вперед вылезла девочка лет пяти-шести, оборванная, в саже, глаза на тощем синем личике затравленно сверкают и бегают, как у зверька. Увидев троих солдат, девочка как-то испуганно икнула, серой мышкой юркнула снова в печь.
— Перевязывай, — желтый в щетине кадык Жуховского дернулся, всегда сердитые и колючие глаза раскрылись, заблестели, будто узнал кого. Большой, неуклюжий, в каменных от мороза валенках подошел, нагнулся, заглянул в печь: — Доченька, как тебя, голубушка? Вылезай! Вылезай, доченька! Свои мы, красноармейцы. — Девочка, слышно, забилась в угол печи, сопела прерывисто. — Дочушка! — Жуховский поймал девочку за ногу, потянул: — Ну что ты, маленькая. А-а? — По огрубелым щекам катились крупные горошины слез, но он, наверное, не замечал их.
Увидев эти слезы, девочка неожиданно присмирела, перестала рваться и тоже заплакала. Плакала она безмолвно, как плачут взрослые. Только синяя тощая шейка дергалась да по щекам, размывая грязь и сажу, безудержно катились слезы.
На улице грохнуло, стеклянным звоном рассыпалась под окном очередь.
Казанцев трудно сглотнул, взял автомат с соломы, боком подошел к двери:
— Посмотрю-ка, что там.
Переломившись надвое, на калитке двора обвис щуплый итальянец в мундире, сиреневых кальсонах и босиком. У синих, изрезанных снегом ног, — немецкий автомат. За глиняной оградой двора напротив мелькнули ушанка и ствол карабина.
По лощине, в сторону Купянки, — отдельные автоматные очереди. Их сердито провожал с околицы длинными строчками «максим». С бугров в широкую горловину улицы стекались синие и серые кучки, и вскоре меж дворов заколыхалась живая лента пленных. Недавно мертвая, улица быстро оживала, заполнялась женщинами, детьми, стариками, сзади всех держались «примаки»: летние окруженцы, успевшие устроиться посемейному возле сердобольных и податливых на мужскую ласку баб. Шум, крики. Узнавали среди пленных недавних своих постояльцев, обидчиков.
— Отвоевались, ведьмины дети!
— Масло, яйки капут теперь!
— А это же он, Марья, какой корову увел у тебя! — ахнула женщина в рваном ватнике.
Дюжий мордастый немец озирался, пятился, старался глубже втиснуться в толпу пленных. Женщина рвала его за халат, хватала за шинель:
— Он, сатанюка, он!..
У колодца толпа задержалась, пропуская пленных. Дородная старуха, крепкая и смуглая, увидев на руках у Жуховского прикутанную к груди полушубком девочку, хлопнула ладонями по широким бедрам:
— А ить я знаю ее. Полюшка. Вакуированная, с Придонья… У нее ишо братик Ленька.
При имени братика девочка на руках Жуховского рванулась, зашлась в плаче, посинела.
— Он… он им спать мешал…
— В ихний дом и заходить-то боялись…
Толпа повернула к дому, где Жуховский и Казанцев оставили раненого Киселева.
Братика нашли под крыльцом, на залитой помоями куче мусора. Трупик окостенел, зеленел и светился коркой льда. Правую ножку придавил разбитый патронный ящик.
— Господи! Да как же их, иродов, земля держит! — заголосили у крыльца.
— Мать ейная за картохами на огород свой к Дону все ходила… и не вернулась. Кормить-та нада.
— Погоди, бабы!
Толстая, в черной шали, женщина нагнулась, подняла со снега выпавший из лохмотьев девочки клочок немецкой газеты.
«Мама погибла и Ленька тоже напешите в армею танкисту Баранову Петру…», — прочитал Жуховский каракули, нацарапанные на клочке немецкой газеты.
— Видите… Старикова моя фамилия. Старикова Евдокея Ивановна… Возьму дите…
— Пожалуйста, — как-то странно посапывал носом и прятал затуманенные слезой глаза Жуховский. — Пожалуйста. Живой вернусь — загляну к вам… непременно.
По улице, оставляя за собой снежный вихрь и черную гарь, прогрохотал Т-34. За ним другой, третий… Скрипели полозьями сани, в лямках на лыжах тянули пулеметы, теряя клубочки пара изо рта, шли пехотинцы.