— Посмотрите, какой подарок я получил! Он захотел послушать одну из записей. Что я натворил!
С первых же аккордов маэстро начал возмущаться, а потом закричал:
— Убери сейчас же!.. Какой позор!.. Подумать только, и он пел со мной… Но кто его научил так смеяться?!. Нет, ты слышишь?
Я забрал свои пластинки. В тот день репетиция прошла плохо, и я вернулся домой расстроенный.
На другой день я надеялся, что маэстро забудет о пластинках, но едва я вошел в кабинет, как он заявил:
— Надеюсь, ты больше не слушал эти записи… И скажи своей жене, чтобы она более разумно тратила деньги!..
Как-то я спросил маэстро, что он думает о сотрудничестве Верди — Бойто. Он ответил:
— Встреча Верди и Бойто означала для творчества Верди полный переворот, настоящую революцию. И в результате появились два шедевра — «Отелло» и «Фальстаф». Бойто не только был очень образованным человеком и хорошим либреттистом, но и прекрасным литератором. И нужно было либо соглашаться с ним и принимать его таким, каков он есть, либо приглашать другого либреттиста.
Да простят мне, если я скажу нечто такое, что может показаться кощунством, но я обычно говорю то, что думаю. Если Бойто, с одной стороны, определил новое направление в творчестве Верди, то, с другой — он в какой-то мере и подавил его, изъяв из его музыки нечто такое, что делало его национальным героем, гениальным певцом своей родины. Словом, Верди пришлось в каком-то смысле подчиниться Бойто, и он перестал быть, как прежде, абсолютным непререкаемым властелином своего гениального вдохновения.
ГВИДО КАНТЕЛЛИ
В ту пору приехал из Италии дирижер Гвидо Кантелли, с которым я был дружен еще с тех пор, как пел в Новаре. Я встретился с ним в Эн-Би-Си у маэстро, который очень благоволил к нему. Кантелли часто присутствовал на моих занятиях с маэстро. Однажды, когда Кантелли репетировал с оркестром в студии «8Н», маэстро сказал мне:
— Кантелли рожден дирижером и обладает всем необходимым, чтобы стать великим дирижером… Я не вечен и хочу, чтобы он дирижировал оперой и полюбил Верди. Концертами, в конце концов, каждый может дирижировать, а вот оперой — куда труднее.
Я понял из его слов, что он очень высоко ценил Кантелли и уже тогда видел в нем своего преемника, который сможет интерпретировать и прославлять наши шедевры. К сожалению, трагический случай оборвал жизнь молодого музыканта. И эта потеря была в высшей степени тяжелой и для нас и для искусства [13].
Если во время работы над «Отелло» Тосканини требовал от нас очень многого, то готовя «Фальстафа», он никогда или почти никогда не оставался доволен, и требованиям его, по существу, не было конца.
Он все время находил, к чему придраться: то чересчур акцентировано какое-то слово, то слишком легато, то слишком стаккато… Словом, труд был поистине каторжным. Иногда он говорил мне:
— Я очень доволен тобой. Ты действительно взялся за ум.
Маэстро постоянно побуждал нас заниматься, заниматься, чтобы еще ближе подойти к совершенству! Он повторял мне:
— Никогда не падай духом… Никогда не сдавайся! Однажды, когда я вошел в кабинет маэстро, он сидел за роялем и играл что-то незнакомое. Обратившись ко мне, он сказал:
— Ты молод и, наверное, не знаешь эту музыку. В мое время это пел Таманьо, тоже пьемонтец, как и ты. Это ария из «Гугенотов» Мейербера. Вот были прекрасные времена, самые прекрасные для нашего искусства! Не было ни радио, ни телевидения, ни самолетов, ни снотворного… В этом просто не было нужды! Жизнь была ясная и светлая. А теперь, к сожалению, все стало так плохо! Подумать только, как раз сегодня один дирижер из «Метрополитен» прислал мне свою книгу, в которой учит дирижировать… Ты бы только видел, что это такое! Какие-то графики движения палочки… В высшей степени смехотворная вещь… И находятся люди, которые принимают это всерьез.
Маэстро утверждал, что изобретение микрофонов, радио и телевидения, к сожалению, способствовало упадку музыкального театра, и объяснил, почему:
— Раньше певцы должны были петь и иметь красивый голос, даже те, кто пел только песни, иначе им приходилось менять ремесло. Теперь же петь может кто угодно, даже без всякого голоса. Раньше музыканты находили работу не только в театре, но и в кафе, в кино, на свадьбах. Теперь с появлением радио и микрофона все изменилось.
Вообще, по его словам, он был не в ладах с современным искусством.
— И в живописи, — говорил он, — как и во всех искусствах, все постепенно становится фальшивым.
ИСКУССТВО ДОЛЖНО ИДТИ ОТ СЕРДЦА
Однажды маэстро захотел сам спеть мне монолог «Когда я был пажом», единственный эпизод из оперы, которым мы еще не занимались. Он сказал:
— Послушай, как я спел бы этот шедевр, если бы был баритоном.
И он запел, аккомпанируя себе, закрыв глаза. Окончив, он воскликнул:
— Прекрасно, не правда ли? Чувствуется, что ария написана сразу, на едином дыхании. А теперь спой ты, как ты это чувствуешь.
Я спел, и маэстро сказал:
— У меня получилось красиво, но и у тебя тоже хорошо. И знаешь, почему? Потому что, исполняя, ты не подражал мне. Пой всегда так. Искусство, запомни это, — продолжал он, — всегда должно идти от сердца, всегда должно быть непосредственным. А если же думать, ломать голову, как добиться цели, простота и непосредственность тут же исчезнут.
Несколько занятий подряд маэстро заставлял меня повторять этот монолог — фразу за фразой, а потом попросил спеть полностью. Помню, мне никак не удавалось исполнить, как он хотел, «Può l'onore riempirvi la pancia?». Он без конца заставлял меня повторять эту фразу. Он хотел, чтобы слово riempirvi было тяжелым и отдавало бы, как он выразился, жирной приправой и гарниром — должно казаться, что горло переполнено пищей.
Маэстро настаивал на том, чтобы каждая самая маленькая фраза в конце концов приобретала естественное, непринужденное звучание так, чтобы у слушателя было ощущение, будто она рождается у певца вот в эту самую минуту, совсем как в жизни.
— Нужна предельная естественность во всем, — требовал он. — Даже оркестрант, если он естественен, всегда выше других. Заниматься необходимо, это очень важно, но потом нужно отойти от выученного и позволить сердцу и чувствам выражать себя непосредственно.
Тосканини использовал все краски музыкальной палитры. Во фразе, где Фальстаф говорит: «Ber del vin dolce e sbottonarsi al sole», он хотел, чтобы чувствовался вкус вина. Он говорил:
— Ты пьемонтец, а у вас в Пьемонте прекрасное вино. Так вот, когда поешь эту фразу, вспомни о самом лучшем вине, ощути во рту его вкус, словно только что глотнул из стакана. И в этом слове dolce (сладкое) мы должны почувствовать сладость вина.
— Хорошо, маэстро, — согласился я, — послушайте! — и спел фразу. Но он возразил:
— Дорогой мой, я хочу, чтобы вино было слаще. — И он снова заставил меня повторять эту фразу до тех пор, пока она его не удовлетворила.
— Ну вот, наконец-то. Теперь это настоящее пьемонтское вино. Молодец!
Во фразе, где говорилось о солнце, увы, это солнце никогда не было для маэстро достаточно ярким! Он говорил:
— Я хочу, чтобы солнце сияло, как в самые яркие дни весны, прекрасное солнце в голубом небе… Давай же, заставь поработать свое воображение и яви мне прекрасное солнце, какое мне нужно…
Ах, сколько раз он заставлял меня повторять это «sbottonarsi al sole»! Мое солнце все время было для него затуманенным, но в конце концов я сумел спеть так, как он требовал…
— Вот теперь оно сияет, — сказал он в восторге, — молодец, всегда пой так!
ХОТЕЛ, ЧТОБЫ ПЕЛ ДИ СТЕФАНО
Для партии Фентона, этого очень славного героя, который словно освещает всю оперу нежной красотой, ему хотелось иметь красивый голос, свежий, молодой, непосредственный. Он слышал по радио трансляцию оперы «Фауст», в которой главную партию пел тенор Джузеппе Ди Стефано. Он пришел в восторг и сказал мне: