Она откинулась к спинке стула и звонко захохотала, а Никифор Семеныч уронил на стол апельсин.
— Ну, лапочка, гром небесный… Над кем ты так потешаешься?
Соня прямо взглянула на него веселыми, нагловатыми глазами.
— Это в адрес мужей, которые кое-чего не замечают.
Никифор Семеныч досадливо поморщился: шутки подобного сорта ему, видимо, уже давно надоели. Марийка сказала:
— Нет, я такого не понимаю. Зачем же все время играть, притворяться, расчетливо беспокоить близкого человека? Семейное согласие — в этом я уверена и другого не признаю, не принимаю, — должно быть искренним и чистым.
Соня прищурила глаза и чопорно поклонилась:
— С праздничком… И спасибо за мораль.
— Не забывай, — непринужденно заметила Клавдия. — Ты имеешь дело с педагогом.
Соня скривила губы.
— Я имею дело с идеалисткой. Мне ее жаль, потому что она моя сестра. Она моложе меня, а потому жаль еще сильнее. Интересно, Маша, ты думала когда-нибудь о том, что время невозвратимо. Проходят годы… лучшие годы жизни, а ты, бедненькая, ждешь.
Марийка резко выпрямилась, лицо ее побледнело.
— Не нужно меня жалеть. Я не терплю этих сюсюканий: «бедненькая»…
— Ты ждешь и еще долго, наверное, будешь ждать, а годы будут проходить, и ты постепенно состаришься. Ну что, скажи мне, будет приятного в твоих воспоминаниях?
Марийка задумалась и тихо сказала:
— Мне будет приятно вспомнить, что я его ждала. Любила и ждала… И верила: он тоже любил и ждал встречи. Но разве мне было бы приятнее вспоминать о том, что я намеренно заставляла его сомневаться, на какой-то «процент» не доверять мне, ревновать? Нет, Соня, твой урок мне не впрок, — пусть уж лучше ожидание, и разве можно забыть, ну, хотя бы на минуту, что со мною наш Егорка?..
— Мой от меня не уйдет, — упрямо повторила Соня, и голос ее прозвучал жестко. — Что ж, сестренка, и ты… в своем уверена?
Марийка не ответила ей, не нашла нужным. Кстати корабельные часы начали бить двенадцать, и все засуетились, стали подниматься из-за стола, и, по примеру Ефима Ильича, все обернулись к Марийке.
Перед нею стояли два бокала: второй, высокий, в честь мужа, Кости. И все потянулись к этому высокому бокалу. А Марийка, волнуясь, подумала о том, что в эту минуту и он непременно думает о ней, и о Егорке, и, наверное, потому, что любовь не знает расстояний, она отчетливо увидела его — белозубого, ласкового, кудрявого, бронзового от загара — увидела и поверила, что он близко.
Почему вдруг встревожился Ефим Ильич? Быть может, традиционный тост — «За тех, кто в море!» — напомнил ему что-то тяжелое из пережитого? Поглядывая то на «капитанские» часы, то на свой карманный «будильник», он словно бы сверял время, и, улучив минуту, когда Никифор Семеныч повел длинную речь о делах своего завода, — а говорить, увлекаясь, он умел складно и долго, — Ефим Ильич шепнул Марийке, что хочет подышать свежим воздухом, и незаметно выбрался из-за стола.
Шло время, снова торжественно били часы, речи лились все веселее, и пышная Клаша, неподдельно веселая, подвижная, бойкая, вдруг встала, подняла руку и тоном вполне серьезным попросила тишины. В течение каких-то мгновений она неузнаваемо преобразилась в строгую смиренницу и, сложив у груди руки, сдвинув брови, сказала, что в час этой доброй встречи они должны поклониться до самой земли родному отцу, Ефиму Ильичу, который всей своей трудной жизнью заслужил у них, детей, и уважение, и признательность.
Но тут им пришлось немало удивиться: Ефим Ильич не вернулся к столу. Не скрывая озабоченности, Никифор Семеныч шумно поднялся, опрокинул стул, и вопросительно взглянул на Марийку:
— Тебе-то он что-нибудь сказал? Как-то все это странно, право…
Марийка оставалась вполне спокойной.
— Он просил извиниться за отлучку. Захотелось кислорода, сейчас придет.
И наступила минута не то чтобы тягостного, но все же неловкого молчания, как это иногда случается в любом, даже самом веселом застолье.
— Может, споем? — предложила Соня и уверенно начала «Рябину».
У нее было не сильное, но выразительное контральто, и она любила себя показать. Однако на этот раз песня не получилась. Клавдия, желая поддержать сестру, взяла слишком высоко, а потом закашлялась и умолкла. Немногословный муж Клаши — Федор — не очень-то уместно предложил:
— А не сыграть ли нам в «девятку»?
Ему не ответили, и он, вздохнув, стал объяснять, что и сам не увлекается этой пустяковиной — картами — и только от скуки иногда может поразвлечься ими в дороге. Клаша прервала его, заметив, что в доме почему-то стало холодно. Она прошла через комнату, заглянула в коридор и увидела, что входная дверь оставлена раскрытой настежь. Первое, о ком она подумала, — о детях: не простудить бы детей! Быстро и почти неслышно она пробежала в соседнюю комнату, оступилась и замерла: голубая кроватка Егорки была пуста. Все пятеро маленьких детей крепко спали, разметавшись на общей постели, а Егорки не было, он исчез. У двери на гвозде висело его пальтишко, но ботиночек внизу, на полке, не оказалось, как не оказалось и курточки, которую он обычно оставлял на табурете, перед кроваткой.
Она бросилась в светлицу, не в силах сдержать крик. Ей показалось, будто на какие-то секунды все за столом онемели. Но вот Марийка метнулась к двери и, не одеваясь, выбежала из дому. Никифор Семеныч сначала попятился, потом крутнулся к вешалке, сорвал с крючка свое пальто, настиг Марийку за калиткой и набросил ей пальто на плечи. Ночь была ясная, звездная, пощипывал мороз, и по гребням сугробов струилась поземка.
След от калитки вел знакомой тропинкой, перегороженной сугробами, к порту. По этому следу и бежала, задыхаясь, Марийка. Отсюда, с высокого взгорья, широко открывалась вся огромная акватория порта: молы, пакгаузы, причалы, краны, черная полоса канала, взломанные судами льды. Там, за крышами пакгаузов, за черными вышками кранов, торжественно возвышалась громадина — корабль с белоснежными ярусами надстроек, сплошь усыпанными огнями. Он, видимо, только сейчас вошел в порт, проследовав за малым коренастым ледоколом, который еще приближался к причальной стенке.
Марийка остановилась перед четко отпечатанным следом. Здесь прошел Егорка! Она отчетливо различала оттиск маленького каблука и не удержалась, вскрикнула.
Ей, наверное, послышался знакомый звонкий голос, а возможно, он действительно отозвался? Она пошла на этот голос, уже не замечая сугробов.
На извороте переулка, на взгорке, за которым чернел обрыв, виднелась фигура человека — большая и несуразная. Марийка не сразу узнала отца. Ефим Ильич потерял ушанку и стоял распатланный, густо запорошенный снегом, держа на руках Егорку, заботливо прикрывая его полой своего старого полушубка. Он строго выговаривал за что-то внучку, но Марийка слышала — строгость в голосе деда была напускная, да и та быстро таяла, и можно было подумать, что Ефим Ильич мягко жаловался кому-то:
— И как же ты, настырный, увязался по следу, а?.. Значит, не спал, егоза, караулил? Ну, и что ты увидишь ночью в порту? Я — дело совсем другое: мне, понимаешь ли, важно глянуть, как молодой лоцман будет корабль вести, а тебе, сорванец, какая тут забота?..
Марийка почти выхватила Егорку из рук деда. Ей показалось, старик пошатнулся и виновато опустил голову. Но Марийка тотчас же спохватилась и, путаясь в сугробе, неловко наклонясь, прижала к губам его жесткую руку.
— Мама, смотри-ка, — весело лепетал Егорка, — серебряный корабль! Весь, понимаешь, серебряный! Я знал, что «Добрыня Никитич» — добрый, — это он его и привел. Это же «Майкоп», ты слышишь, мама?!
Они стояли на взгорье еще с минуту, глядя на море. За молом тускло мерцали вздыбленные льды. Черно поблескивала полоса канала. Порт работал. Он не знал передышки ни днем, ни ночью, ни летом, ни зимой. Ровно светили его огни сквозь даль пространства и времени. И были они для Марийки подтверждением надежды, а для Егорки — началом бытия.
Мальчик и звезды
Мальчик стоял на берегу и смотрел на звезды. У его ног плескались легкие гребешки зыби. Море лежало почти недвижно, спокойное и огромное, а мальчик, стоявший на песчаном откоске, казался очень маленьким.