Литмир - Электронная Библиотека
A
A

— Вы должны рассказать о Японии, Василий Михайлович! Это будет открытием загадочной, запретной страны.

Головнин задумался:

— Я — не писатель… А впрочем, подумаю. Жалко, если затеряется, забудется все виденное мной… И верно, Петя, не святые же горшки лепят! Попробую, друг… Приеду в Петербург, засяду за работу. Спасибо, Петр Иваныч, за совет…

В дверь осторожно постучали; на пороге появился Мур. Был он, как в прошлые времена, до рейса в Японию, выбрит, причесан, припудрен, аккуратен, с заготовленной улыбочкой, с ямками на розовых щеках. Только глаза почему-то немного косили, точно избегали прямо, открыто глянуть в лицо.

— Извините, Василий Михайлович и Петр Иваныч, я… некстати?

— Почему же, затворник, садитесь! — пригласил Головнин.

— Однако я на две секунды… Я хочу сказать вам, Василий Михайлович, что мне уже значительно лучше.

Головнин рассматривал свой нитяный дневник. Сколько узелков было посвящено в нем Федору Муру! Вот узелок — предательство; второй — клевета; третий — притворство, ложь на Хлебникова…

— Ну, что ж, это очень отрадно, — сказал Головнин, пытаясь угадать причину неожиданного визита. — Климат Камчатки здоровый, и вы, надеюсь, вскоре поправитесь.

— Но мне хотелось бы больше ходить. Просто ходить, без цели, скучно. Я хотел бы поохотиться на птиц, здесь неподалеку, на берегу Авачинской губы…

— Вы хотите получить ружье? — спросил Головнин.

Мур улыбнулся;

— Так точно!..

Капитан помедлил и мягко ответил:

— Нет… Если бы вы были вполне здоровы… А вдруг на вас опять накинется ипохондрия? С оружием шутки коротки.

Мичман казался растерянным и огорченным.

— Какая там ипохондрия, Василий Михайлович?! То было в плену, а теперь мы дома! Неужели вы думаете, что я, — будь я самый последний обманщик, — задумав плохое, смог бы обмануть вас и теперь? Нет-нет! Вы можете дать мне в спутники солдата. Я не нарушу слова… Поверьте, я стал совсем другим…

— А здесь и правда чудесная охота, — заметил Рикорд. — Мур только закалится и отдохнет.

Мичман благодарно улыбнулся.

— Даю слово чести, Василий Михайлович, в пути, на охоте, я буду послушен солдату, как вам!..

Головнин согласился:

— Я верю вашему слову чести.

Уже через несколько дней Головнин убедился, что его опасения были напрасны. Мур возвращался с охоты с богатой добычей и казался очень довольным. Однако он по-прежнему избегал встреч с товарищами по плену и хозяйке приказывал никого к нему не пускать.

Ранним утром, шагая по глубокому свежему снегу вдоль берега Авачинской губы, Мур обернулся и строго спросил солдата:

— А тебе, милейший, не надоело?

Солдат не понял:

— О чем изволите говорить?

— Так вот бродить за мной сторожевой собакой не надоело?

— Наше дело служебное… Что начальство приказывает — исполняем.

Розовое лицо мичмана перекосилось.

— Я офицер и, значит, твое начальство. Приказываю: марш домой… Обедать ступай.

Солдат растерялся: это приказание мичмана было неожиданным; завтракали они вместе какой-нибудь час назад, и дело тут было не в обеде. Как видно, он, солдат, чем-то не услужил сегодня капризному барчуку-офицеру.

Мур ждал, приподняв ружье. Вена на его лбу набрякла и посинела, пухлые губы дергались и дрожали.

— Что же ты стоишь, морда?.. Капитан сказал тебе, будто я не в своем уме? Дескать, как бы еще не убился?.. — Он выругался. — Идиоты! Если бы я хотел покончить, давно бы ножом или вилкой дома эту пакость сотворил… Ступай, говорю… Марш!..

Солдат отдал честь, покорно повернулся и зашагал к ближайшему камчадальскому селению, где они останавливались на ночлег. Уже издали он крикнул:

— Вы дали слово!.. Помните…

Мур отозвался равнодушно:

— Дурак…

Ни к обеду, ни к вечеру мичман в селение не возвратился. Встревоженный, солдат кликнул охотников-камчадалов; с факелами в руках на лыжах они бросились к берегу Авачинской губы.

Ночь была ветреная, темная — ни месяца, ни звезд; в свете факелов гребни сугробов двигались, будто красная зыбь.

Мура не пришлось искать слишком долго. Он лежал под скалой, неподалеку от того места, где расстался со своим спутником, солдатом. Ружье валялось в сугробе, уже почти занесенное снегом. У скалы, на обломленной ветке ели, висело его пальто.

Свежие рыхлые сугробы вокруг были от света факелов ясного брусничного цвета, а лужа крови, в которую Мур уже вмерз щекой, казалась черной, как деготь.

В Петропавловске, в доме, где он квартировал, следователь нашел записку. Аккуратно сложенная, она лежала в ящике стола, по-видимому, не первые сутки. Последнее послание Мура было кратким:

«Свет мне несносен, и кажется, будто я самое солнце съел».

Так умер предатель Мур. Его похоронили на окраине Петропавловска, и на каменной плите, положенной на могилу, кто-то из моряков написал;

«Отчаяние ввергло его в жестокие заблуждения. Жестокое раскаяние их загладило, а смерть успокоила несчастного. Чувствительные сердца! Почтите память его слезою…»

Весенние дожди вскоре смыли эту надпись, и время занесло плиту песком. Память «черного сердца» никто не почтил слезой.

Второго декабря Василий Головнин и сопровождавший его Петр Рикорд выехали из Петропавловска в Петербург. Дорога лежала на север, через Парапольский Дол, через эту мертвую, безлесую, ледяную пустыню, что простирается между Корякским хребтом и Пенжинскими горами.

Новый, 1814 год они встретили в самом центре Парапольского Дола, где проносятся бури, испепеляющие камень, где на добрых двести верст в окружности не было ни единого кочевья.

В легкой палатке, гудевшей от ветра, у робкого походного огонька товарищи подняли по чарке за тех, кто в этот час на Балтике, на Черноморье, в Охотском, в Беринговом морях несли бессонную вахту дальнего сурового пути.

Только через месяц прибыли они в Гижигинск, в захолустный поселок, что в устье Гижигинской губы, в северо-восточной части Охотского моря, и здесь Петр Иванович Рикорд простился со своим командиром… Свыше трех тысяч верст от Петропавловска до Охотска Головнин проехал на собаках за два месяца и девять дней и, не задерживаясь, отправился в Якутск.

Удивительно совпали сроки его отъезда из столицы и возвращения: 22 июля 1807 года в десять часов вечера Головнин покинул Петербург; 22 июля 1814 года ровно в десять часов вечера он возвратился в столицу.

Путешествие оказалось долгим. Прошло семь лет… Каков он теперь, Петербург, город его юности, первых мечтаний о странствиях, о славе российского флота?..

Уже на следующий день с утра он побывал на кораблях. Это были все те же знакомые, старые корабли-ветераны баталий со шведами… Головнин удивился: а где же новые суда? Неужели их перестали строить? Он увидел матросов, маршировавших вдоль набережной Невы под грозные окрики офицеров… Это был неживой, неодухотворенный механический строй, покорно выполнявший заученные экзерциции. Лица матросов были бездумны, безучастны, и единственный оттенок чувства, который уловил в этих лицах Головнин, выражал великое терпение и тоску.

Что же произошло за эти годы в российском флоте? Уже в первые дни своего пребывания в Петербурге Василий Михайлович понял: мрачная тень временщика Аракчеева легла на всю русскую действительность, на армию, на флот. В среде флотских офицеров Головнин встретил солдафонов, дворян-крепостников, которые в плаваниях дальше Финского залива не бывали, но, пользуясь родовитостью, заняли высокие посты. Он беседовал с некоторыми из этих любителей муштры и легко разгадал их полное равнодушие к отечественному флоту, к славным боевым традициям, к высоким задачам, которые настойчиво диктовало время.

Немало осталось во флоте и людей, горячо преданных делу, прошедших боевую школу таких славных адмиралов, как Ушаков и Сенявин, однако именно этих решительных, пытливых, видавших виды моряков Александр I и Аракчеев опасались: инициативе и мужеству царь предпочитал раболепную покорность; смелому новаторству — старые закоснелые порядки; проявлению воли и находчивости — беспрекословное подчинение начальству. Фрунт, муштра, бессмысленные порядки казарм и плацев должны были, по расчетам царя и Аракчеева, подавить малейшие проявления вольнодумства, живую, самостоятельную мысль, протест против деспотического реакционного режима.

157
{"b":"242081","o":1}