Это была последняя ночь. Так думал не только противник. Знали это и Вежелев, и старший механик, и вся команда — наверняка. Понял, спокойно, отчетливо осознал эту неизбежность и Шаповалов. И просто, легко разгаданным теперь предстал перед ним в своем поступке Васильков, в поступке, который так поразил сначала Игната. Маленький штурман правильно оценил безвыходность обстановки. Он хотел честно умереть. Но, значит, он вообще был честным человеком, отважным и честным не только на словах. Никто не посылал его туда, на скалы. Он сам увидел, что нужен там. Смешным и ничтожным показался Игнату тот давний случай в рулевой рубке корабля. При мысли об этом чувство, похожее на стыд, шевельнулось у Шаповалова: все время он, оказывается, усердно отыскивал в поведении маленького штурмана, в каждом слове его подтверждение своей неприязни. А какие творились вокруг дела! Место ли в них давним мальчишеским обидам?..
Глядя на берег, механик говорил удивленно:
— Пехотинцы — парни, что надо! Глянул я на них сначала: тихие, скромные ребята, будто застенчивые даже… А как воюют! Орлы!.. Что за народ у нас — кремень, — чем больше сталь вражеская крешет, тем больше он сыплет в ответ огня…
Близко, словно над самым ухом Игната, знакомый голос произнес:
— Этакая метаморфоза, понимаете! Боевое крещение в полном смысле слова…
Шаповалов вздрогнул и обернулся. В меркнущем свете ракеты, мокрый, в расстегнутом, смятом кителе, но веселый, улыбающийся стоял Васильков. Мутные ручейки струились по его лицу, по тонкой, голой шее, стекали с растрепанного, жиденького хохолка. Он оглядывал себя, растопырив короткие руки, и говорил насмешливо:
— Шлюпка — не шлюпка, понимаете, вся продырявлена, как дуршлаг… У самого трапа накренилась и перевернулась… Ах, мои шелковые носки!
— Я видел вас там, на скале, — негромко сказал Шаповалов, стараясь казаться спокойным, чтобы скрыть волнение, которое его внезапно охватило. Но Васильков, казалось, расслышал то, чего Игнат не досказал. Он вскинул голову, выпрямился и коротко, внимательно посмотрел в глаза Игнату. Таким же взглядом смотрел он тогда, в рулевой рубке теплохода: оценивающим, настороженным и умным. Как будто лишь изредка просвечивал в этом человеке ум, обычно прикрытый зачем-то напускным легкомыслием. Но было в его взгляде сейчас и что-то другое, смутно уловимое, — прямая и строгая откровенность, похожая на вызов.
— Я возвращаюсь на берег. Хотите, поедем вместе?
— Едем, — сказал Игнат.
Ему почудилось: Васильков улыбнулся.
Раненых на берегу оказалось четырнадцать человек. Матросам на шлюпке пришлось совершить два рейса. Расстояние небольшое — сорок-пятьдесят метров, но это был самый опасный участок. Противник вел по шлюпке залповый огонь. Матрос Пасечный, дважды раненный в правое плечо, греб левой рукой. Он приговаривал, кряхтя и отплевываясь:
— Ну, в правое — так в правое… Ты за левое меня не цепляй. Кто же на шлюпке работать будет? Я тут, братцы, вроде Красного Креста: перевозкой раненых занимаюсь… Значит, неприкосновенный я, по всем законам.
Игнат и Васильков пробрались на знакомую скалу, залегли, приготовили гранаты, положив рядом с собой винтовки. Обстрел со стороны противника постепенно затих. Наши тоже молчали. В душном воздухе южной ночи синими искрами сыпались светляки.
— Ждать, придется, я думаю, недолго, — позевывая, сонно промолвил Васильков. — Они опять пойдут и, наверное, с одного какого-нибудь края.
Долгое время они молчали. Шаповалов думал о тихом городке, о зеленой улице под горой, о свидании, которое не состоялось. Вернется ли он завтра в город? Если вернется, у него останется еще целых три дня. Если бы знал Чаусов о всех его злоключениях! Конечно, если бы он мог такое предвидеть, не передавал бы пакета. Он сказал: «Это займет у вас пять минут»… А вот уж время за полночь, и ничего не видно впереди, и мало надежды на возвращение. Впрочем, она его не ждет. Она писала: «Если завернете в наш городок хотя бы на два часа, мы должны увидеться… Обязательно!» Нет, она ждет его. Такие слова не пишутся напрасно. Только бы увидеть ее, слово одно спросить.
Он оглянулся на Василькова, прислушался к ровному его дыханию — штурман, по-видимому, спал. От камня веяло прелым мхом и кисловатым запахом серы. Где-то во тьме ночи, словно заблудившаяся среди камней, глухо кричала птица козодой. С берега доносился плавный негромкий шелест прибоя. Неожиданно Васильков заговорил голосом спокойным и ясным:
— Все-таки, сколько не проверял я себя, Игнатка, сколько не испытывал, а верное чувство одно остается. Люблю я эту девушку. Давно люблю. И знаю: ничем это не кончится; пустые волнения мои, пустые тревоги. Но чувство остается. Видно, не терпит оно логики. Такой характер. Мы слишком разные люди. Да, слишком… Она — прозрачная и ясная душа. Я — изломанный неврастеник. Я лгал ей… сколько лгал! И знал, что ни единому слову она не верит, но продолжал лгать. В этом был оттенок пренебрежения моего — за выдумкой, за словами — насмешливая моя улыбка: смотри и слушай, как я тебе лгу. И тогда, на корабле, ведь не хотел я, а сделал подлость. Чтобы она видела: какой я есть. А в душе я совсем не такой. Но не знал я, терялся: как быть с ней, если во всем она выше? Правду тебе говорю: от гордости это у меня, как болезнь, глупая фальшь перед нею. Другой бы сказал: достоевщина! Нет, это совсем не то. Я — сильный. Я знаю это. И люблю жизнь. Смеяться люблю, петь, танцевать, трудиться… Но вот перед нею, понимаешь, теряюсь. Форменным болваном становлюсь и тогда говорю не то, смеюсь неуместно, глупостей всяких готов наделать. Может быть, последний это наш разговор, Игнатка. Я рад, что свела нас судьба. Прости меня за то, что тогда случилось. Я виноват. Но ты меня прости. Родное дело, за какое умрем мы сегодня, — а это наверняка, потому что не вырваться кораблю, не уйти, а в плен мы, конечно, не сдадимся… — родное дело должно нас, Игнатка, примирить…
Он замолк, ожидая ответа, а Игнат не знал, что сказать: лежал и слушал, как повторяет камень частые удары сердца.
— Вот ты молчишь, — продолжал Васильков совсем тихо. — А я с нетерпением ждал: что ты скажешь? Мне, понимаешь, психоанализ не дает покоя. Иногда по одной интонации, по нотке одной человека можно понять, движение мысли и чувства, которое в нем происходит. Ты правильно ответил: ты промолчал. В самом деле: ведь это неожиданно — мое признание. Скажи мне: ты помнишь хотя бы ее?
— Да, — помолчав, сказал Шаповалов. — Со мной это в первый раз случилось… Я ее люблю.
— Тогда мне жаль тебя, — задумчиво проговорил Васильков.
— Почему?..
— Все могло быть иначе…
— Что именно?
— Ну, у тебя.
— Не понимаю… Что могло быть иначе?
— Если бы ты остался… Вот, если бы чудо свершилось, и ты остался жить, все могло быть иначе у тебя. Человек ты, по моим заключениям, честный, прямой и цельный. Такого она могла бы любить.
Игнат не заметил, когда он стал обращаться к штурману на «ты». Он спросил:
— А разве ты себя не считаешь…
Васильков прервал его:
— Считаю… Конечно, я считаю себя честным человеком. Что привело меня сюда, на этот камень? Я выполнил задание и мог бы вернуться в порт. Но я не мог вернуться… Здесь наши люди. Ты понимаешь? Это не просто — стоянка… Здесь наши люди в беде.
— Я думал о тебе иначе, — заметил Игнат.
— Я знаю, — сказал Васильков.
Они замолчали, настороженно вслушиваясь в близкий шорох травы. Игнату надолго запомнился этот ночной разговор, голос Василькова, теплое дыхание его, которое ощутил он, протянув руку к гранатам.
Разговор этот действительно был последним. Минут через двадцать, при второй стычке с врагом, Васильков был убит. Не мог бы подумать Игнат, что в маленьком штурмане, в белых, нежных руках его, в коренастой фигуре, в насмешливых глазах жило столько ярости и силы.
Вспышка ракеты была, по-видимому, условным сигналом. Семеро фашистов почти одновременно ворвались на скошенную скалу. Было бессмысленно хвататься за гранаты. Игнат вскочил на ноги и замахнулся прикладом, — широкое, плоское лицо мелькнуло перед ним лишь на секунду, мелькнуло и, откачнувшись, рухнуло на каменную плиту. Удар был настолько сильным, что окованный приклад надтреснул, надломился; Шаповалову запомнились вскинутые руки и резкая, изломанная тень на скале.