— Рази я против? Пиши с семейством!
— Куда люди — туда и мы!
— Была не была! Записывай!
Уполномоченный рика только головой вертел и обрадованно сверкал белозубой улыбкой. Да и мужики, записавшись, протискивались поближе к дверям, покурить, тоже гудели там обрадованно: как-никак дело решено, теперь не надо гадать-раздумывать. Последним записался Андриан Кокорин. Наклонившись над столом, осторожно коснулся, как ядовитой змеи, свертка с деньгами Бередышина, отдернул руку, почувствовав плотную пачку червонцев.
После собрания долго не расходились, умиротворенно беседуя на завалинках дома Бороздиных:
— Последнее собрание в этом доме — клуб построим…
— А Ядран-то, едри его в корень, глянь какой? Ловко он нас подкузьмил…
— Как оно еще будет, ребята?
— Хуже не станет, не боись… Обчеством все сподручнее, чем одному килу рвать!
— Во-во, на солнышке будешь полеживать!
— Да я не к тому…
Матвей Родионович прижал к углу Кокорина, возбужденно покрикивал:
— Закурим, Андриан Петрович, мировую? Ведь мы нынче колхозники!
И под общий хохот сунул в рот Андриану трубку. Кокорин машинально пыхнул дымом, опомнился, растерянно оглядел трубку, отдал обратно и пошел вдоль по улице, потряхивая головой. Матвей озадаченно глядел ему вслед:
— Да я же от чистой души, леший тя задери! От человек, сам себя грызет! Хотя оно, конечно, и есть от чего!
Бередышин имел в виду семейные дела Кокорина. Вскоре после той встречи на луговине сбежал из дому Пашка, ничего не потребовав от отца. Прихватил одну лишь гармонь. Отец сокрушался: «Совсем новая гармонь, саратовская, с колокольчиками!» А после убежали на Сорокские лесозаводы девки и там вышли замуж. А совсем недавно, и тоже тайком, уехал пятнадцатилетний Петька. Уехал к старшему брату, который стал уже летчиком и служил где-то около Воронежа. Опустел дом Кокориных, обезлюдел. Но по-прежнему поднимался до солнца, ложился спать в полночь Андриан, не отступился от хозяйства: держал три коровы, непонятно зачем — отродясь в деревне никто молока либо масла не продавал и не покупал. Мяса тем более — в лесах было полно лосей. Стояли на подворье у Кокориных еще десяток овец, кобыла Ольша и стригунок Обух. Такому хозяйству если кто и завидовал, то не Матвей Родионович — по-соседскому делу видел он, каково приходится Андриану, и часто бесплодно старался понять его: «С одной стороны, с другой стороны». Но ни с каких сторон до толку не доходил, ибо не видел цели в скопидомстве соседа: тот в будни и в престольные праздники ходил в одном армяке, питался тоже не разносолами — вонючей рыбой и картошкой.
Откуда было знать Матвею, что — «с другой стороны» — зорко следил за ним и Кокорин и тоже бесплодно примерял его жизнь к своей. По вечерам, обрядившись с хозяйством, он с женой в качестве подмастерья шил на сарае лодки для сплавщиков или сколачивал дровни на продажу. Потюкивая топором, рассуждал сам с собой, изредка поглядывая на жену:
— Видела, днем опять из Заозерья за смолой приезжали? Спросил, сколько содрал? Говорят: до осени за так, — что, мол, у нас весной есть? Эдак проторгуешься! Могут и отпереться потом…
Через неделю — другая тема:
— Какая такая у Марины родня объявилась — баба с тремя ребятишками приехала, три дня уж живут. Кормят, поят… Экой беспутный народ! А намедни сам видел — Савельиха целого мошника берегом тащила от Матвея. У нас небось никогда не попросят…
Бессловесная жена его светила лучиной то с одного боку, то с другого, молчала и, может быть, думала: «А у нас и снегу прошлогоднего не выпросишь!»
А ночами, забравшись на печь, Андриан смело открывался самому себе: «Не может того быть, чтобы закрыли ход хозяевам навсегда — на Матюхах-голодранцах далеко не уедут. Вот придет времечко…» И Кокорин погружался в мечты, преследовавшие его с давних пор: в юности служил он в работниках у сумского богача-судовладельца и навек запомнил все, что окружало и самого хозяина, и дом его, и семью. Немыслимыми усилиями, по крохам, загоняя себя, жену и детей, собирал Андриан богатство и добился кое-чего: уже перед революцией и приторговывать начал по малости, да все рухнуло. Немало лежало у него в амбаре добра, да куда с ним нынче сунешься? Кокорин даже своим дремучим умом начинал понимать бессмысленность глупых надежд. И все-таки ждал и ждал чего-то, каких-то поворотов к старому, а в ожидании их надрывался в работе, тайно давал деньги в рост, не брезговал стащить что плохо лежит, иной раз сущую бессмыслицу: кусок гнилой веревки, старую супонь, ржавый гвоздь.
Матвеевы разговоры о коммуне не очень испугали Кокорина, тут он оказался умнее, понял, что лесовики, приученные биться в одиночку и решать только за себя, никогда не примут уравниловки. Зато в колхоз напросился сам, обмирая при мысли, что если вздумают его раскулачить — выгребут из амбара все подчистую. Спасибо Матвею — отвел беду.
Был у Кокорина и еще один повод для тайных радостей. Землю объединили, сохи, плуги, бороны, телеги, дровни собрали в один амбар — невелика была деревушка. А вот для лошадей и коров места не нашлось — решили пока держать их по хозяйским дворам, а коров и вообще временно не обобществлять. Узнав об этом, Андриан воспрянул духом. «Улита едет, когда-то будет! До той поры мало ли чего может случиться?» — ликовал он втайне. Что такое может случиться, Кокорин и сам ясно не представлял, но попервости крепко надеялся на какие-то изменения. По вечерам, возвратившись с поля, Андриан торжественно вел по деревне от колхозного амбара свою Ольшу, вокруг которой резво кружился Обух, а заперев лошадей во дворе под крепкий засов, долго еще бродил по сараю, прислушиваясь к шумному дыханию кобылы и веселому перестуку копыт жеребенка, вздыхая, покрякивал, подсыпал сена в дыру, прорубленную в настиле сарая над яслями конюшни.
Но к осени Кокорин заскорбил; что-то поутихли споры мужиков, за одно лето они привыкли к общей работе, втянулись, и по утрам на разнарядку уже никто не опаздывал. Больше всех раздражал Андриана опять же непонятный, несносный сосед Матвей. Словно дьявол подменил мужика: забросил свою пищаль, отступился от смолокурного промысла — первым с женой спозаранку являлся на развод. Правда, Матвей не пахал, не сеял, сена не косил — этим занималась его Маришка. А сам Бередышин сколотил бригаду из молодых парней и неделями пропадал в лесу — заготовлял бревна на конюшню и коровник. И к осени у выбранного в заполье места уже лежали груды окоренных бревен.
В один из ноябрьских дней рано утром собрались всем мужицким колхозом на стройку. Припозднившееся осеннее солнце косматым белым медведем ворочалось в стылом тумане, тонкий ледок на лужах звонко и радующе лопался под ногой, из дальней риги доносился бойкий перестук цепов — бабы молотили хлеб. На желтых смолистых боках сосновых кряжей серебристым бисером посверкивала изморось. Усевшись на бревнах, мужики курили — в безветренном воздухе плавал смешанный с туманом махорочный дым. Не курили только Матвей и Андриан. Бередышин, верно, вытаскивал из кармана трубку, но тут же совал ее обратно. Ему не стоялось и не сиделось на месте. «Ишь, переминается, как застоялый жеребец! — думал Андриан, неприязненно косясь на новые бахилы Матвея, густо смазанные дегтем. — И чему радуется, дурак?»
А Матвей, действительно вырядившийся по-праздничному, вдруг прерывисто резанул своим скрипучим голосом тишину:
— Начнем, благословясь, ребята? Ставлю бочку смолы — углы осмолим, крепче будут стоять, на век!
— Фу ты, напугал! — охнул один из мужиков. — Я думал — бочку пива!
— Пиво с тебя, Андрюха, — отбился Матвей, — ты у нас большой спец по этой части. А у меня, брат, все больше смола… Ну, если попросишь, могу скипидарчику уделить — смазать кое-что…
И со смехом мужики разошлись по местам. Когда солнце, расправившись с туманом, выкатилось над ближним бором, работа кипела вовсю: наперебой сочно тюкали топоры, белая щепа толстыми пластами уже лежала на блеклой траве, на бревнах там и сям лохматыми птицами чернели брошенные шапки и телогрейки. Матвей Бередышин, к которому как-то само собой перешло руководство, и все без разговоров молчаливо признали это, носился из конца в конец обозначившейся двумя венцами длинной постройки и, войдя во вкус, уже покрикивал: