Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

И вот еще одна книга — «Невыдуманные истории», изданная «Советским художником» в 1976 году. Книга совершенно замечательная даже не так по уникальности материала (прочтите хотя бы историю о киевском реалистике, нарисовавшем дружеский шарж на... Александра Блока для киевского журнала «Куранты» в 1918 году), как по взрывчатой эмоциональной силе, в нее заложенной.

Борис Ефимов пишет о себе, о своей жизни, о своих встречах с деятелями революции и ее врагами, с поэтами и писателями, с художниками и дипломатами, с офицерами и солдатами времен Отечественной войны, о немецком фашизме. Ему, художнику-газетчику, в этом смысле очень повезло — везде поспевал его «быстрый карандаш», везде был необходим советским людям его острый до бритвенной тонкости, точный, а главное — молниеносный отклик на самые главные события нашей жизни. И получилось так, что пишет художник Борис Ефимов вроде бы о себе, а на самом деле пишет об эпохе Великой Октябрьской революции, под знамя которой он сам себя призвал в том же 1918 году и которому служил и служит верой и правдой вот уже почти шестьдесят лет!

Все главы, все «невыдуманные истории» в этой книге интересны, каждая по-своему значительна, каждая волнует. И каждый читатель, я уверен в этом; найдет в собрании этих «полусмешных-полупечальных глав» что-то свое, близкое, интимное.

Я думаю, что даже наша «резвая младость», для которой «невыдуманные истории» Бориса Ефимова — это рассказы, главы о временах очень для нее далеких, покрытых пеплом истории, и та, «внемля», рассказчику, «задумается», как сказано у поэта.

Есть, однако, среди этих глав особенно волнующие нас, сверстников (или почти сверстников) Бориса Ефимова, такие, как «Шлем самурая», о встречах советского художника в Токио и Хиросиме с японскими его друзьями, глава о суде народов над фашистскими палачами-верховодами в Нюрнберге и, конечно, глава «Мемориальная доска», в которой Борис Ефимов рассказывает о своем брате и друге — о Кольцове.

Английский драматург Джон Осборн написал в свое время отличную пьесу «Оглянись во гневе». Я вспомнил сейчас ее название потому, что пожилые люди, которых всегда тянет оглянуться с вышки прожитых лет на свою жизнь, делают это по-разному. Одни оглядывают ее с гневом, с сарказмом, даже с ненавистью, или с заведомой целью — соврать поискуснее.

Борис Ефимов оглянулся с юмором и с любовью. В его жизни было всякое — и большие радости, и большие горести, — но эти горести не смогли погасить главную его радость — радость сознания, что жизнь его — жизнь человека искусства — была связана с замечательной, интереснейшей эпохой тугим, неразрывном узлом и он был ей верен.

Спасибо Вам, Боря, за вашу правдивую, честную книгу!

Мысль, ритм, деталь

1

На литературную дорогу я вышел как поэт в 1922 году. Я жил тогда на Кубани, в Краснодаре.

Мне было семнадцать лет, лирические волнения и страсти одолевали меня, вредно отражаясь на моей служебно-общественной деятельности и на моей академической успеваемости студента экономического факультета Кубанского политехнического института. В то время факультативный метод обучения давал возможность — с грехом пополам!— служить и одновременно учиться очно в высшем учебном заведении.

Я писал стихи о своих мечтаниях и метаниях, кремнистый путь поэзии блистал передо мной, как мне казалось, приветливо, и звезды поэзии — Алексей Константинович Толстой, Блок, Бунин — говорили со мной, а я пытался говорить их голосами. Конечно, это была подражательская, ученическая поэзия, но тем не менее я получил за нее премию — пять бутылок дурного красного вина от жюри какого-то литературного краснодарского конкурса — я, естественно, возомнил о всемирной славе поэта. Стихи мои печатались в краснодарских газетах и альманахах и в ростовском (на Дону) литературном журнале того времени «Лава» — редактором его был А. А. Фадеев. Стихи свои я подписывал: «Леонид Солнцев» — девической фамилией матери. Через три-четыре года, когда я стал фельетонистом краснодарской газеты «Красное знамя» (именно там родился мой псевдоним — Ленч) и ощутил вкус настоящего читательского успеха, я бросил писать стихи — не сразу, с ампутационной резкостью, а постепенно, исподволь. Я говорю здесь об этом потому, что глубоко убежден в том, что прикосновенность к поэзии, пускай самая поверхностная, помогла мне проникнуть в тайну ритмики прозы, в частности юмористической.

Я много раз писал и не устаю повторять, что настоящий юмористический рассказ — это стихотворение в прозе, со своей внутренней мелодией. Прочтите вслух шедевры Чехова, О. Генри (в хорошем переводе), Тэффи, О. Вишни на украинском языке — и вы, если не будете сопротивляться по свойственному человеку чувству неприятия неканонического мнения, услышите эту таинственную мелодию.

Я пишу от руки, пером, я принадлежу к числу писателей «рука—мысль», двигательный процесс стимулирует энергию моей мысли, отсюда неразборчивость моего почерка, к ужасу машинисток-переписчиц — очень часто «мысль» обгоняет мою «руку», и она, «рука», спотыкается. Но вот рассказ написан. Я должен его прочитать вслух, если дома никого из домашних нет; хотя бы самому себе. Я должен проверить его мелодию.

Конечно, я ошибаюсь порой, и рассказ после публикаций не звучит в моих ушах так, как он звучал через несколько минут после его появления на свет.

Как я бываю благодарен таким редакторам, которые способны заметить не замеченные мною нарушения ритма рассказа, влекущие за собой растянутость, топтание на месте и как следствие — упаси бог! — скуку. Таким тонким редактором-другом был для меня, например, Михаил Ефимович Кольцов.

2

Итак, прикосновенность к поэзии... Она сыграла свою важную роль в моей биографии юмориста и сатирика, но, конечно, главными «моими университетами» были журналистика и многолетняя, лет семь-восемь, работа штатным фельетонистом в газетах на Кубани, в Средней Азии, в Москве.

Стало уже трюизмом утверждать, что работа в газете — это превосходная школа для начинающего писателя, что именно газета приучает литератора писать так, чтобы словам было тесно, а мыслям просторно, что газета дисциплинирует его капризное вдохновение и т.д. и т.п. Наверное, это так и есть, хотя тут начинающего писателя подстерегают свои опасности и трудности: привычные стандарты газетного делового языка и необходимая открытость публицистического мышления незаметно проникают в ткань повествования, и краски его художественно-образного восприятия действительности теряют свою свежесть и яркость. Мне, однако, в этом смысле повезло. Я работал в газете в пору расцвета советского газетного фельетона. Тезис М. Кольцова «фельетонист — это писатель в газете» практически привел к тому, что фельетон в крупных и центральных и краевых газетах стал пользоваться своеобразной художественной автономией. Стиль фельетониста был его неотъемлемой привилегией, и на нее никто не покушался. Зорич писал свои фельетоны как новеллы на сюжеты «из жизни», писал неторопливо, обстоятельно, может быть, даже излишне обстоятельно — нередко они занимали одну треть, а бывало, и половину газетной полосы,— но это считалось естественным и никого не смущало: Зорич иначе писать не мог.

Я тоже придерживался новеллистической формы в своих фельетонах, но Зорич не был для меня примером, я пытался быть по-газетному кратким, стараясь сохранить при этом художественную выразительность и комическую остроту письма.

Ну, а как же произошел и как вообще происходит таинственный процесс превращения фельетониста в писателя-рассказчика? Ведь никакой документации, никаких готовых фактов, никакого «подсобного материала» - у рассказчика нет ничего, кроме зловещей белизны бумажного листа и «воблы воображения»... Боже, как страшно!

Писать юмористические и сатирические рассказы меня надоумил и подтолкнул Евгений Петров. Он как-то по делам «Гудка» приехал в Краснодар, мы познакомились, я привел его к себе домой и, подобно пушкинскому персонажу, стал «душить его комедией в углу», то есть прочитал ему несколько моих фельетонов-новелл подряд, один за другим. Евгений Петрович слушал, улыбаясь и посмеиваясь, а потом сказал, по-южному шипяще и мягко выговаривая согласные звуки:

54
{"b":"241670","o":1}