— Смеешься, Игнат Васильевич. Неужто я пойду с женой в сельсовет и она станет им писать, что, мол, я, нижеподписавшаяся, подрядилась кузнецу Кабанову сварить горшок щей и так дальше…
— Я к тебе не шутки шутить пришел, — поднажал Игнат Васильевич, — а предупредить, чтобы вперед ни одного постороннего человека я на твоем поле не видал.
— Чего ты на меня кидаешься? Чего я тебе, колхозник?
— То-то и дело, что не колхозник, а самый настоящий кулак.
— Не кулак, а кузнец. Две большие разницы.
— Какой ты кузнец, если у тебя клин — три десятины.
— Не у меня, а у жены.
— Тебя столько раз в колхоз зазывали, чего отказываешься? И работал бы кузнецом. Только не диким, а колхозным.
— Вона как! Ну, а ежели проезжий мужичок, с воли попросит лошадь подковать? Смогу я с него за работу стребовать?
Шевырдяев недолго подумал.
— Сможешь. Пущай пишет расписку в двух экземплярах, а деньги согласно расписке внесешь в колхозную кассу.
— Выходит, задарма работать?
— Почему задарма? Установим тебе твердую оплату. Хочешь — деньгами, хочешь — натурой.
— А много ль установите?
— Ты не маленький, должен понимать. В зависимости от колхозного урожая.
— Значит, весь мой личный заработок отдавать тебе дочиста и дожидать урожая?
— Не мне, а в колхозную кассу. Поскольку кузница будет не твоя личная, а колхозная, записанная в неделимый фонд.
— Выходит, отдай жену дяде, а сам ступай к тете… Нет, так я не согласный, — он затер сапогом папиросу и, отвернув кожаный фартук, достал новую. — В колдунах ходил, не помер и в кулаках не помру.
Он закурил и пошел в кузню.
— А раскулачки не боишься?
— Не боюсь. Народ не позволит! — Из кузни послышались звонкие удары ручника. Видать, оттягивал Гордеи медный пруток и загинал девичьи колечки.
— А мы с народом разговаривать не станем, — не выдержал Игнат, — не придушишь в себе мелкого собственника, мы тебя самого придушим.
И на следующее утро, как нарочно, в день Казанской божьей матери в колхозе имени Хохрякова сломались единственные конные грабли. Тащить их в починку в механизированное товарищество Чугуева не было и речи. С Чугуевым Шевырдяев рассорился насмерть. А к Кабанову после давешнего разговора идти совестно. Но выхода не было. Сенокос не ждал. Шевырдяев подумал-подумал и, ни на что не надеясь, послал к Гордею Николаевичу. Кузнец в тот же день наладил подъемное устройство и, следуя всегдашнему обычаю, сказал:
— Как станет председатель маленько подобрей, тогда и разочтемся.
Вскоре Шевырдяев и Кабанов встретились, поговорили по душам. Шевырдяев повинился за резкие слова, сослался на нервы и на происки Чугуева, который переманивает из колхоза в товарищество прилежных мужиков, и поведал, что дела в колхозе расползаются по всем швам. Подходит время пахать под озимь, а народа нет.
Вот тогда-то Кабанов и подкинул Шевырдяеву идею: немедля заключить договор с машинным товариществом с тем, чтобы товарищество распахало колхозные земли под зябь.
— А рассчитываться? — спросил Шевырдяев.
— А рассчитываться, как положено, — ответил Кабанов, прикуривая от раскаленной подковы, — после новин. Считай, через год. А за этот год товарищество Чугуева разгонят. Помяни мое слово. Две комиссии было. Третью ждут. А ты подмогаешь, еще быстрей свалят.
Шевырдяев сам знал, что к машинному товариществу в районе относятся отрицательно. И существует оно до сих пор только из-за непонятного заступничества председателя РИКа Догановского.
— Клим Степанович Догановский — человек, конечно, самостоятельный, — вздыхал Кабанов, — да былой силы у него нынче нет.
Кабанов оказался прав. В марте 1929 года товарищество было ликвидировано, поскольку, сказано в документе, оно «служило прикрытием кулацких элементов», и расплачиваться стало не с кем.
— Я мужик верующий, — объяснил он Шевырдяеву. — У меня каждое рождество лик божий обновляется. С меня такой колхозник, как с тебя поп. Да и на что я вам? Придет нужда, завсегда колхозу помогу. Не агитируй ты меня, Христа ради…
— Ладно, — сдался Шевырдяев. — Шут с тобой. Только чтобы с сегодняшнего дня на тебя родственники да шаберихи не ишачили. Брось эту моду.
С тех пор вопрос о раскулачке Кабанова не поднимался. Да и зимой, когда в Сядемку прибыл Платонов, Кабанов слыл всеобщим благодетелем, что-то вроде святочного деда мороза.
Мите в Сядемке пришлось поневоле сойтись с сыном Кабанова Генькой. Генька был задавака и с высоты своих шестнадцати лет насмехался над малограмотным лапотником. Учитель приказал ему вечерами возвращаться из школы непременно вместе с Митей. Без провожатого новичок заплутается и навлечет на школу неприятности. Так они и ходили молча: Генька впереди, Митя сзади. Однажды Генька завел его в кузницу и стал хвастать, что умеет разжигать горн. С тех пор кузница стала для Мити любимым местом. Он любовался повелителем огня и железа — Гордеем Николаевичем. Его твердым кожаным фартуком, брезентовыми рукавицами. И с удовольствием впитывал дух прожаренной окалины. Первое время он за все хватался, то за ладилку, то за пережимку, вымаливал дать ему что-нибудь поделать. Но кувалда была слишком тяжела, а держак мехов мотался слишком высоко. Словом, в горновые он не годился. Гордей Николаич гнал мальчишку, грозился зашибить — ничего не помогало. Через минуту Митя снова топтался на жирном земляном полу кузницы.
Чтобы отвадить незваного подмастерья, Гордей Николаевич однажды подбросил на порог четырехгранный гвоздик для подковы. Митя, желая услужить, схватил его и обжег ладонь до волдырей.
Он немного поутих, но кузница тянула его с прежней силой. Затаившись в темном углу, он с восторженным ужасом следил, как ловко Гордей Николаевич управляется в адском огненном зверинце, как зловеще скалится белое пламя горна, змеино шипят мехи, яростно вскипает брошенная в бочку железная заклепка, как подмастерье вытаскивает клещами за хвост раскаленный до алой прозрачности железный прут и, акая, сотрясает пудовой кувалдой землю, а изящный ручничок Гордея Николаича весело подначивает: «Вот хорошо-то, вот хорошо-то».
В конце февраля Гордей Николаевич встал до света и пришел в кузницу поглядеть, как новый горновой, сын Шишова, отрабатывает летошние долги.
Горновой заправлял зевло горна свежим углем.
— Ты батьке-то подскажи, чтоб рукавицы тебе дал, — говорил Гордей Николаевич, светя карбидкой, — у меня профсоюза нету. До вечера одолжу, а завтра приноси свои… Куды ж мои-то подевались… Темно. Не видать ни хрена.
Он нагнулся и заметил в раме настежь распахнутой двупольной двери черную фигуру Мити в островерхом, как у гнома, башлыке. Он стоял понуро, со школьным мешком в руке. На этот раз мешок был набит туго, как подушка.
Гордей Николаевич как был, нагнувшись, так, нагнувшись, и уставился на него.
— Тебе чего?
— К вам пришел, дядя Гордей.
— Пошто?
— Можно, я у вас жить буду?
— Это как — жить?
— Так же, как Генька. Возьмите меня к себе.
— Да ты что! Я же кулак. Я рожаю капитализм в массовом масштабе…
— Все равно. Возьмите. Я вам уголь таскать буду, полы мыть… Слушаться буду. Помогать буду…
— У меня таких помощников, как в осиннике грибов. Из дому убег?
— Убег… — промолвил Митя. — Насовсем.
Горновой хихикнул.
— А ты чего пришел? — закричал на него Гордей Николаевич. — Дело делать или часы прохихикивать? Ступай, зажигай. Тебя не касается… — Гордей Николаевич закурил длинную папиросу. — Вот какая история… А батька не осерчает?
— Я его не спрашивал. Больно надо.
— Худо, Митрий, худо. С какой стороны ни глянь, все худо. Не дай бог, подумают, что я тебя сманул…
— Не возьмете, все равно уйду. С отцом жить не стану.
— Чем он тебе не угодил?
Митя молчал.
— Бьет?
— Кабы бил, не ушел бы. Возьмите меня, дядя Гордей. Я вас слушаться буду.
— Чего у тебя в мешке?
— Галстук. Рубаха. Штаны новые. Тетрадки.
— Как же ты схитрился из дому сбежать?