— Уговорил он меня, умаслил, — снова покосился Шпульников на бывшего начальника. — Сто рублей отвалил с премии.
— Ложь! — крикнул Костылев, вскакивая. — Это мое, кровное!
— Тихо! — Токарев гулко ударил по столу зажатым в кулаке карандашом. — Сядьте, Костылев.
— Сейчас мы внесем ясность, — сказал Ярцев, направляясь к двери. Распахнув ее, он позвал: — Товарищ Новиков!
Илья, растерянный и немного сконфуженный, вошел в кабинет. Ярцев распорядился сразу послать за ним, как только Шпульников рассказал об этой истории. Когда Илья услышал вопрос Токарева, увидел пришибленного, сидевшего в кресле Костылева, радостное удивление появилось на его лице.
— Я у главного инженера тогда был, да доказать-то чем?.. А этот, — мотнул он головой на Костылева, — пригрозился из цеха выгнать. Я и утих… До того-то времени досыта уж нагоняли повсюду…
Глаза Костылева сузились и заметались по-крысиному. Пальцы судорожно вцепились в подлокотники кресла…
— Товарищ Новиков, — неторопливо и раздельно произнес Токарев, — в нашей стране авторское право охраняется государством. Вы можете привлечь Костылева к судебной ответственности за присвоение…
Токарев говорил, а Илья стоял все такой же растерянный и сконфуженный. Костылев уставился на угол стола. Каждое слово директора ударяло его как пудовый молот.
— Ты вот что, парень, — сказал Тернин Илье, когда Токарев кончил говорить, — приходи в фабком, поможем тебе оформить…
Гречаник ушел от Токарева, испытывая сильное возбуждение, хотя еще не разобрался, какими чувствами оно вызвано. Важно было другое: возбуждение это рождало беспокойство, толкало к немедленному действию, заслоняя прежние сомнения.
Гречаник долго ходил по цехам. Останавливался у станков, доставал из-под стекла эталоны, сравнивал с рядовыми деталями. И удивительное дело: либо эталоны нельзя было отличить от сделанного в цехе, либо они выглядели даже хуже.
Домой он не пошел. Сбросив прямо на диван в кабинете свою меховую куртку и барашковую шапку, зажег настольную лампу и долго ходил взад и вперед, заложив руки в карманы.
Теперь он полностью убедился в том, в чем хотел убедиться как можно скорее: эталоны отстали! Почти все отстали!
Возбуждение несколько улеглось. Многое вспомнилось ему сейчас: партсобрание, где он защищал свои убеждения; крадущийся, волчий подходец Костылева. «Игрушки они игрушками и останутся… умным людям на забаву…»; вся утомительная, похожая на тяжкую затяжную болезнь, перестройка, которая и до сих пор не кончилась. Он, Гречаник, участвовал в этой перестройке, руководил ею… Руководил ли?
Да, бывает так… Сам идешь, а душа не двигается, тянет назад, как тяжелый камень. Это значит — не двигаешься и ты, только вид делаешь, что идешь. А новое уходит от тебя вперед далеко-далеко…
Что он делал до сих пор? Что? Старел! Старел оттого, что новое не вошло в него полгода назад, не стало делом его души.
Свет от уличного фонаря радужными искрами зажигал морозные узоры на стеклах. Гречаник сел за стол и быстро стал записывать:
«Собрать мастеров… Эталоны заменить… Решить с перегрузкой Сысоева…»
Против этой последней записи он поставил жирный вопросительный знак и задумался. Сергей Сысоев слишком много тратит времени на приемку множества некрупных деталей, на их пересчитывание, на разбраковку.
Внезапно пришла мысль. Нужно сделать ящики… Нет, даже не ящики, а… небольшие прямоугольные проволочные корзинки. Каждая — для определенной детали. И в каждую должно входить определенное число деталей, ну, допустим, пятьдесят штук… Тогда рабочие будут получать детали в таких корзинках, обрабатывать их и сразу укладывать не на стеллаж, а в такую же корзинку — контейнер. Контейнерная подача деталей! Порядок в цехе, порядок в учете!
— Делать! — Гречаник решительно полез в ящик стола за бумагой. Бумаги как назло не оказалось, но в левом ящике сверху лежал сложенный вчетверо большой лист. Гречаник начал писать и считать на нем. Исписал чистую сторону, развернул…
Перед ним были рисунки, еще в октябре принесенные скрипичным мастером Соловьевым, — орнамент для новой мебели. А Гречаник тогда совсем про него забыл.
Он смотрел на строгие, вдохновенные линии и чувствовал себя виноватым. «Нехорошо! Старик столько вложил в это, а я… в столе продержал… Нехорошо!»
Но понемногу мысль принимала другое направление… Сколько рук, сколько сердец трудится, над тем, чтобы делать хорошие, по-настоящему красивые вещи! Сколько бессонных ночей, нервов, поисков, изорванных в клочья черновиков! Вот оно, замечательное искусство созидания!
Гречаник бережно сложил лист с рисунками и написал на уголке: «Илье Тимофеевичу».
Потом он еще долго считал, делал наброски. Кончил совсем поздно. Оделся. Вышел.
В приемной было темно, только под дверью директорского кабинета светилась яркая полоска. Гречаник осторожно отворил дверь.
Токарев сидел за столом, подперев рукой щеку, и о чем-то думал. Он даже не пошевелился.
— Михаил Сергеевич, — негромко сказал Гречаник.
Токарев медленно поднял голову и посмотрел на него отсутствующим взглядом. Гречаник подошел ближе.
— У меня мысль появилась, Михаил Сергеевич… Хотелось бы поделиться…
— Да?.. Рассказывайте, я слушаю, Александр Степанович, — как бы очнувшись, проговорил Токарев и потер ладонями виски.
По мере того как Гречаник рассказывал, лицо Токарева все больше оживлялось, глаза загорались и, хотя брови все еще были нахмурены, на губах появилась какая-то особенная, хорошая улыбка.
— Замечательно, замечательно! Это надо немедленно делать! — сказал он, выслушав до конца.
Спускаясь по лестнице, Гречаник думал о том, что никогда еще не уходил от Токарева, испытывая такое удовлетворение.
Токарев снова погрузился в глубокое раздумье. Таким и застал его неожиданно вошедший Ярцев. Он был почему-то в старом рабочем ватнике и весь в древесной пыли.
— Ты все еще здесь, Михаил? — сказал он, падая в кресло и устало роняя руки. — Уф-ф!
— Ты как будто с мельницы только что, — сказал Токарев, оглядывая ватник Ярцева. — Чего это вырядился?
— Сейчас от Сысоева, — ответил Ярцев. — Решил убедиться. На складе помогал порядок наводить и, кстати, умаялся так, что дальше некуда. Подумай, Михаил, сколько этой лапши за день приходится перебирать.
— Это скоро изменится, — заметил Токарев. — Гречаник…
Но Ярцев не дал ему договорить.
— Знаю! Я встретил сейчас Александра Степановича у проходной. Он все рассказал мне. От души тебе скажу: рад я за него, Михаил, очень рад. Его просто не узнать. Ты знаешь, он сказал мне: «Не знаю, то ли моложе я вдруг стал, то ли повзрослел за сегодняшний день…» А ты еще сомневался, помнишь?.. Ну, когда начинали все это. Кстати, пока мы возились с Сысоевым на складе, придумали почти то же, что и наш главный инженер. Интересное совпадение, правда? Ну, ты домой-то идешь сегодня?
— У меня, Мирон, скорее здесь дом, чем там, в квартире. Тесно там одному, невмоготу, понимаешь? — глухо проговорил Токарев, и только сейчас Ярцев увидел, какое у него усталое, осунувшееся лицо.
— Случилось что-нибудь? — с тревогой и участием спросил он.
— И да, и нет… Вообще, все это чертовски мучительно… На, читай, если хочешь… — Токарев подал Ярцеву листок, исписанный крупным детским почерком.
«…Папа, когда ты нас увезешь на Урал? Мне здесь скучно, и я хочу к тебе. А ты писал, что там горы и много снегу, и хорошо на санках кататься. Я маму спросила, а она говорит, что не поедем и что это вовсе ты приедешь обратно…»
— От дочки, значит? — Ярцев протянул письмо Токареву, внимательно вглядываясь в его лицо.
— Да. И жена написала. Она, Мирон, видишь ли, раздумала ехать сюда. Пишет: зря не отговорила меня вовремя. Настаивает, чтобы добивался перевода в Москву. И тон письма, знаешь, нервозный такой. В общем, дружище, здорово сыро на душе… тяжело…
— Понимаю… Решил что-то?
— Да… то есть не решил, а… Просто знаю, что должен быть здесь. Знаю и буду. А вот как это все получится, ей-богу, просто представить себе не могу. Ты иди, Мирон, отдыхай.