Таня сидела, подперев рукой щеку, и пальцы ее машинально перебирали стопку конвертов на столе.
— Я такой человек, все могу разом обрубить в себе, — и снова подумал: «Все не то! Ну зачем?» — Могу сотню лет ждать, — продолжал он все то же, потому что мысль оставалась незаконченной, — если знаю, чего жду. Лишних полсотни лет прожить смогу, если дело этого потребует, а нужно будет — через час на смерть пойду. Я, Татьяна Григорьевна, много видел. По трупам ходил, и такое было. Девушек видел с цветами, когда нас встречали в сорок пятом. Помню — только одни глаза сквозь цветы блестели… — Он говорил и упрекал себя в том, что все это говорит лишь затем, чтобы Таня знала о нем побольше. «Хвалю вроде себя, — мысленно досадовал он, — ну и трусливый же я, выходит, человек!» — Я от любой правды не дрогну. По мне жизнь колесом проехала, хватит сил. — Теперь Алексей понял, зачем он говорит это: чтобы набрать сил и решимости для того, главного. — Я без вас не могу больше, Татьяна Григорьевна, дня не могу! Люблю вас, словами не передать, как люблю! Вот будто родниковая струя в сердце бьет! — Алексей говорил спокойно и неторопливо, но было видно, что это стоит ему многих сил и за внешним спокойствием скрывается волнение.
— Вот и все сказал, — закончил он после недолгой паузы, — и прибавить нечего. Только вы прямо скажите мне, начистоту. Прогнать надо — прогоните, уйду и никогда у меня к вам обиды не будет. Правду знать надо… как без воздуха — без нее.
Таня ответила не сразу. Она не знала, будет он еще говорить или нет. Но Алексей молчал.
— Вы честный, простой и хороший человек, Алеша, — мягко сказала Таня, продолжая перебирать конверты. — Я очень многим обязана именно вам. Но что делать, если ответом может быть одна горькая для вас правда. Она говорится теми же словами: я люблю, Алеша. Есть человек. Он далеко сейчас. И другого не будет. Никогда в жизни не будет. Это все. Навек все. Зачем мне прогонять вас? Товарищей не гонят, к товарищам идут, Алеша. Я все готова сделать для вас… для вашей работы. Я благодарю вас, что вы так спокойно и честно сказали про это. Все теперь выяснилось… правда? Мне горько за вас, за ваше чувство. Оно мне кажется очень светлым.
Алексей встал. Сделав трудную попытку улыбнуться, он протянул руку:
— Счастья вам самого настоящего… от всей души, Татьяна Григорьевна, — сказал он и тихо, возвращая последнее, в чем собралась жизнь, добавил: — Таня…
Пожимая руку, он все-таки улыбнулся. Но улыбка эта взяла столько сил, сколько, наверно, пошло на все самые трудные дни прожитой жизни. Алексей вышел.
Трехдневный обложной дождь кончился. Сплошная пелена облаков стала рваться на отдельные клочья. Проглянуло солнце. Оно стояло совсем низко над горизонтом, и голубые просветы неба казались погруженными в золотую дымку. Края облаков розовели. Холодало.
Алексей долго сидел на скамейке в палисаднике. Курил. Глядел в землю. Все больше прояснявшееся небо бледнело, а облака разгорались красным огнем, предвещая ветер. Он сейчас уже начинал пробовать силу перед тем, как успокоиться на ночь. В воздухе кружились одинокие листья, не успевшие опуститься на землю вовремя. Они ложились возле истлевших, как золотые капли.
Ветер промчался по дороге, и лужи поголубели от ряби. Встряхнул ветви голых черемух и, разыскав на одной из них крохотную веточку с несколькими багряными упругими листьями, оторвал. Покружил в воздухе. Обронил у ног Алексея. Тот поднял ее и долго держал в руке, глядя на темные листья. Потом провел веточкой по лицу. Листья были холодные.
— Всё, товарищ Соловьев, — вполголоса самому себе сказал Алексей, — хватит. Впрягайся теперь в дело тройным запрягом. Там-то уж сам ты себе хозяин, ясен вопрос?
Алексей поднялся. В Танином окне на тугом шнурке задернулись свежие занавески. Секунду на них виднелись тонкие пальцы. Он пошел к дороге, но вдруг остановился и оглянулся на окно. Теперь в темных стеклах только отражались яркие облака и холодное небо. Алексей медленно зашагал в сторону фабрики.
3
Уверенность в том, что пакости в бригаде «малого художественного» дело рук Ярыгина, не покидала Илью Тимофеевича. Когда после очередной фанеровки история с браком повторилась, он дома сказал сыну:
— Пойду к Тернину, Серега, поделюсь; способ искать надо изловить гада.
— Способ один, — ответил Сергей Ильич, — подкараулить и набить морду, чтобы неделю кровью чихал. Потом выгнать.
Тернин был дома. Он только что поужинал и сидел над газетой. Илье Тимофеевичу он обрадовался, показал газету.
— Вот, бригадир, смотри-ка, наше дело, выходит, правильное. Во! Слушай: «Став на предоктябрьскую вахту, бумажники ***ского бумкомбината борются за высокие показатели. По инициативе бригадира сеточников тов. Кучевого они первыми отказались от бракеров ОТК. Тов. Кучевой сказал: рабочая совесть самый строгий контролер». Обязательно главному инженеру почитать дам.
— Все это, Андрей Романыч, хорошо, радостно, что не в отсталых и мы вроде… Только я к тебе, худого не скажу, большую да и дрянную, притом, беду приволок, — сказал Сысоев, присаживаясь к столу. Он рассказал, зачем пришел сейчас, несмотря на вечернее время.
— Вот, понимаешь, беда-то где! — шумно выдохнул он воздух. — Знаю, знаю, что он, гад, пакостит. У него это сызмала с легкой денежкой в кровь вошло. Кто артёлку в сорок шестом спалил, полагаешь? Как только пятерни не оставил, одного не пойму! Есть, Андрей Романыч, такая скотинка, вошь называется, смирнее нет вроде, а что крови выпить может! Я за свою жизнь водки столько не выпил. На ту скотинку один закон: изловил и к ногтю! Его счастье — время не то. Выволок бы его самолично из избы в ограду да, худого не скажу, его бы собственным рылом у его избы все бы зауголки напрочь посшибал!..
По энергичной расправе Ильи Тимофеевича с собственной бородкой Тернин догадался, что внутри у старика кипит здорово.
— Не знаю уж, чего тебе посоветовать, Илья Тимофеич, — проговорил предфабкома, почесывая ухо, — вообще-то, подежурить надо, вот он и не станет пакостить.
— Не станет! — нахмурился Илья Тимофеевич. — А за старое кто ответит? Изловить надо! Туда и клоню!
— Ну подкараулить…
— Верно всё, только не то вовсе. Такое бы надо, чтоб сам, волчья душа, всплыл.
Протолковав больше часа и ни до чего не договорившись, Тернин и Сысоев отправились к Ярцеву домой. Парторг удивился их позднему приходу. Он внимательно выслушал Илью Тимофеевича и долго раздумывал. Потом сказал:
— Значит, говорите, чтоб сам всплыл? Та-а-ак… Я лично считал бы, вот что надо: собрать в бригаде самых надежных, рассказать, в чем дело, выбрать день, поднажать, чтобы норма у всех под полтораста вылезла…
— А утром айдате к нам в цех, вместе «чижиков» глушить станем, — заметил Илья Тимофеевич, — аккурат по полтораста штук на каждом щите чирикать будут!
— Постойте, я не все сказал, — остановил его Ярцев. — Поработайте в цехе после смены, пока вечерует Ярыгин, пусть он уйдет раньше вас. Потом — цех на замок, ключ — в проходную, а утром результат — брака нет. Что это будет означать? Очень просто: в самый «производительный» день пакости кончились. Вот вам и «теория» невозможности повышения норм рухнула, и сам «теоретик» влип. Вот. А после, Андрей Романыч, это уж тебе позаботиться нужно, созовем цеховое профсоюзное собрание и расскажем про все эти «доблести». Уверяю вас, некуда вашему Ярыгину будет деваться…
Домой Илья Тимофеевич вернулся поздно. Было третье ноября. На подмерзшей земле лежал первый легкий снежок. Старик отряхнул голичком в сенях сапоги и переступил порог, чуть придержавшись за дверной косяк.
— Слава те господи, — облегченно произнесла Марья Спиридоновна, — что поздно-то, батюшко? — Она подошла и настороженно повела носом возле лица своего благоверного, пытаясь уловить спиртные пары.
— Это чего? Рабочий контроль, что ли? — поинтересовался Илья Тимофеевич и, похлопав старушку по плечу, рассмеялся. — Не думай, не нюхивал.