Остается неизвестным, когда и кем была установлена эта непримиримая ненависть кадет к постному столу, принявшая впоследствии форму традиции, но так же осталось неизвестным имя того сердечного и понимавшего душу молодежи директора, установившего в корпусе другую, удивительно теплую и красивую традицию, — «Вольного чаепития».
Трудно сказать, что руководило сердцем этого доброго человека. Как администратор, которому было вверено воспитание юношества, он был, конечно, неправ, но он был прав в том, что он когда-то был сам кадетом, может быть не в этом, а каком нибудь другом кадетском корпусе, что его сердцу знакомы и близки бунтарские начала молодости.
Эти три постных недели кадетам всех трех рот разрешалось с 4 до 5 вечера пить чай в корпусной столовой, а назывался он «вольным чаем», потому что кадеты 2-ой и строевой роты могли итти на чаепитие группами или в одиночку, и только третья рота шла строем под наблюдением воспитателей. Корпус давал только кипяток и чай, все остальное, и только постное, кадеты должны были покупать на свои деньги. Для этой цели два раза в неделю, в будние дни, от каждой роты отпускали в город за покупками трех кадет, с той лишь разницей, что кадеты 2-ой и 3-ей рот обязательно сопровождались дядьками, тогда как кадеты строевой роты могли итти самостоятельно без какого либо надзора. Заблаговременно на отдельных листках писалась фамилия кадета, перечень того, что надо купить, и вместе с гривенниками, пятиалтынными и полтинниками передавалась сопровождающему дядьке. Все шли на ярмарку, которая открывалась в Симбирске в первый день великого поста и закрывалась в вербную субботу.
Огромные закрытые ряды с постными сластями горели разноцветными огнями лампочек, молодые и бородатые купцы в чистых белых фартуках и нарукавниках приветливо и гостеприимно встречали юных покупателей. Каждый уже жевал какой нибудь глазированный фрукт, сосал леденец, щелкал орехи, а приставленный к дядьке расторопный приказчик быстро отвешивал: рахат-лукум, мед сотовый, белевскую пастилу, вяземские пряники, засахаренную клюкву, рябину и постный зеленый, желтый, розовый сахар.
Все купленное раздавалось по рукам, и к четырем часам огромная столовая корпуса заполнялась кадетами. Особенностью вольного чаепития была какая-то тихая патриархальность, исключающая возможность каких-либо шалостей. Создавалось впечатление, что на эти часы молодость стала разумной, отъявленные шалуны, зачинщики всех проказ, исправились, и в столовой царила великопостная тишина. Трудно сказать, что руководило кадетами: боязнь ли потерять эту привиллегию вольного чая или уважение к этой красивой традиции, уважение к неизвестному большому человеку, введшему, в противовес их неразумной постной шалости, эту традицию, смягчившую острые грани резиновых котлет и горохового супа и поставившую саму шалость в узкие, безобидные рамки. Особенно любил посещать эти чаи директор корпуса, генерал Симашкевич.
Каждый чайный день в столовой строевой роты появлялась монументальная медлительная фигура директора. Он переходил от одного стола к другому, вел с кадетами короткие беседы, и это общение старости с молодостью, подчиненных с начальником, было основой той разумной дисциплины, которой жила строевая рота. Сумрачный с виду, нелюдимый, но умный, генерал Симашкевич не спроста посещал и поддерживал традицию «Вольного чаепития».
ИСПОВЕДЬ
Кадеты говели: строевая рота на Страстной, вторая на Крестопоклонной и третья, малыши, три последних дня первой недели поста. Маленький Жоржик впервые пошел на исповедь. Он и раньше ходил на исповедь, в Саратове, где, во время Японской войны, временно жила семья Брагиных; ходил в маленькую розовую церковь на Московской улице, настоятелем которой и духовным отцом их семьи был беленький старичек, отец Филарет. Но в детском сознании все прежние исповеди, обычно кончавшиеся тем, что отец Филарет вынимал из кармана и вкладывал в его маленькую рученку несколько карамелек, сейчас представлялись ему не настоящими, а игрушечными, и только сегодняшняя исповедь, когда его будет исповедовать чужой батюшка, который не даст ему карамелек, вызывала в его маленькой душе трепет и беспокойство. За час до исповеди он взад и вперед нервно ходил по ротному залу, много раз останавливался у ротного образа, в мыслях стараясь вспомнить все содеянные им грехи.
В церкви было тихо-темно… Так всегда бывает в церкви, когда не горят свечи, а лишь разноцветные желтые, зеленые, красные, синие огоньки лампад струят спокойный свет на спокойные лики икон. Черные с серебром великопостные аналои дышали траурной грустью.
На амвон вышел батюшка, уже не в темно малиновой, как обычно, рясе, а в черной, поверх которой была одета черного бархата с серебряным шитьем эпитрахиль. И сам он весь: его лицо, глаза, борода, безжизненно повисшие кисти рук казались траурными — великопостными.
Отец Михаил долго крестился перед Царскими вратами, изгибал свое большое тело в поклонах, правой рукой почему-то касался пола и неслышно шептал в бороду какую-то молитву. Он повернулся, окинул ряды кадет спокойным взглядом и тихо сказал: — Дети! Когда следующий раз я выйду на амвон, внимательно слушайте молитву, которую я буду читать… Нет человека, дети, который бы жил и не согрешил, и эта молитва просит милосердного Господа отпустить-простить нам наши грехи. Когда буду опускаться на колени, — опускайтесь и вы, когда буду вставать, и вы вставайте… Молитесь, дети, с закрытыми глазами…
Отец Михаил скрылся в алтаре… Началась служба… На левом клиросе торопливо и непонятно что-то читал отец дьякон.
Жоржик стоял напротив образа Серафима Саровского, написанного преподавателем корпуса художником Павлом Ильичем Пузыревским. Говорили, что Пузыревский, большой почитатель преподобного Серафима, специально ездил в Саровскую пустынь, постился, приложился к мощам преподобного, и там в лесу написал этот образ. На фоне лесной дали по узкой тропинке идет сгорбленный старец с крестом на груди, с котомкой за плечами, с самодельным посохом в правой руке и с топором в левой. Сзади старца, словно охраняя его, идет огромный бурый медведь. Большая, усыпанная разноцветными камнями, красная лампада, мягко освещала образ, и в нежно розоватом подсвете живыми казались старец, медведь, и листвой шелестела загадочная даль Саровского леса. Жоржику понравился старец, понравились его добрые глаза, смотревшие прямо в его детскую душу, в его маленькие грехи…
Отец дьякон нараспев закончил чтение. На амвон, как обещал, вышел батюшка. Он три раза перекрестился широким крестом и проникновенно, чеканя каждое слово, начал:
«Господи и Владыко живота моего, дух праздности, уныния, любоначалия и празднословия, не даждь ми.»
Церковь огласилась шумом земного поклона.
«Дух же целомудрия, смиренномудрия, терпения и любве, даруй ми рабу твоему.»
Новый земной поклон, новый шум и снова тишина.
«Ей Господи Царю, даруй ми зрети моя прегрешения, и не осуждати брата моего, яко благословен еси во веки веков, аминь,»
Третий поклон… Батюшка ушел в алтарь. Волна разочарования пробежала по рядам кадет. Малыши внимательно слушали молитву, глубокий смысл которой, конечно, был ими не понят. Но молитва понравилась им, понравилась, потому что много раз им приходилось опускаться на колени и снова подыматься…
Кончилась служба… Батюшка с крестом вышел на правый клирос и приступил к исповеди. Кадет 3-ей роты, то ли следуя примеру Иоанна Кронштадского, то ли учитывая невинность и несознательность детских грехов, отец Михаил исповедывал группами в десять человек. Жоржик со своими друзьями — Лисичкиным и Упорниковым попали в третью группу. Отец Михаил расставил кадет полукругом у черного аналоя, широко развернул свои большие руки, обнял детей за шеи, так что их головы касались друг друга и, низко опустив свою голову, что то пошептал себе в бороду.
— Кому посмотрю в глаза, называй свое имя, — тихо произнес отец Михаил. — Дети, я, только что сказал вам, что нет человека, который бы жил и не согрешил, и милосердный Бог дал нам исповедь, как очищение от содеянных вольных и невольных грехов. А что такое грех?.. Это нарушение заповедей Господних… Господь сказал — «не укради… не бери чужого.»