Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Вернувшись — это было уже в новом году, после школьных каникул, — Алейникова еще пыталась мне помочь. Когда прилюдно было произнесено роковое: «Владимир Иванович — очень плохой человек!..»

И еще одно надо сказать. К Лопуховой тянулись неприкаянные... Например, появлялась или звонила Лера, Валерия. Преподавала музыку, лет двадцати пяти. Ко мне сразу же отнеслась с нескрываемой ревностью — откуда чужак?

Хозяйка лукаво посматривала на нас — она была в свежем байковом халате и казалась принаряженной; что-то шептала, усмехалась.

— Вам надо жениться, Владимир Иванович, — молвила наконец без обиняков, когда остались одни. — Простите мне, старухе! Но, дорогой мой, чем Лера не пара? Она вам нравится?.. — И, так как я смешался, очень развеселилась и принялась развивать свою мысль: — Все-таки, вы, как говаривал Николай Васильевич, «существо вне гражданства столицы». Вам бы сбросить кожу лимитчика, как вы сбрасываете в передней вашу кожаную куртку!.. Да пожить в свое удовольствие! Полноценно... Как люди живут.

— Какой Николай Васильевич? — спрашивал я запоздало. — Ваш жених — тот, что погиб в первую мировую?

— Гоголь Николай Васильевич, — отвечала Лопухова с этаким бесенком в глазах.

О сыне ее, Валентине Павловиче, я как-то мало вспоминал. Но о нем-то забывать как раз не следовало. Валентин Павлович, несмотря на отчаянную фронду матери, выражавшуюся в дружбе с ненужными, как он иногда давал понять ей, людьми, и был для нее тот самый свет в окне, без которого — жизни нет. Хотя забывал, как она говорила с недоумением, отделывался редкими звонками, мог неделями не казать глаз. Но уж если вторгался, то его вторжение подчиняло себе все: гостей матери, здоровье ее, обед и ужин, потому что привозил с собой гору свертков с едой, виды на будущее...

Вот он после ноябрьских праздников в страшной спешке и возбуждении приезжает из опытного хозяйства, подчиненного, как я понял, министерству.

— Подмосковная... — произносит невразумительно от дверей. Что-то падает у него, он чертыхается. И снова: — Подмосковная-то, мамочка!..

— Что, Валя, я не пойму?

Оказывается, в праздники сгорел коровник с племенными коровами; он ездил разбираться. Сколько? Двадцать пять коров... Его всего передергивает.

— Запах горелых шкур... Не могу! — Валентин Павлович с отвращением мотает головой. Кроме того, на лице — невиданное у него выражение испуга, тревоги. — Я даже здесь слышу этот запах... Паленые шкуры!..

— Как же это получилось, сынок?

— Праздники, мама! Ты же представляешь, как у нас празднуют!..

— Но тебя это не коснется, Валя? — спрашивает она озабоченно; можно понять, что какая-то мысль не дает ей покоя.

Он раздраженно срывается с места.

— Мама, я прошу... Тебя это совершенно не должно занимать! Я все сделаю. Понимаешь, все?

Прикрыв двери в столовую, звонит. Кому же? Заместителю министра. Я остаюсь на кухне, застряв там, как какой-нибудь приживал. Из передней слышен голос Валентина Павловича — вкрадчивый, успокаивающий, на себя непохожий. Театр, думаю я, театр. И коровы в этом театре! Бедные коровы!

Зачем-то начинает объяснять мне свой звонок. Точно оправдывается.

— Лучше уж я позвоню, смягчу, как могу, подготовлю... А кто другой опередит — преподнесет ведь в самом ужасном свете. Постарается!

Его опять всего передергивает. На этот раз от одной мысли, что кто-то может «постараться». У него крупные черты лица — мощные лоб, нос, подбородок; светлые глаза вприщур в белесых ресницах, точно у какого-нибудь лесовика; волосы и брови густы и белесы.

Я кстати или некстати вспоминаю: он ведь лошадник, игрок — видел его — и не раз! — на ипподроме. Вокруг него постоянно вилась ипподромно-тотализаторная чернь, заискивала. Более того вспоминаю: он-то, Валентин Павлыч, и есть знаменитый Доцент! С его неоспоримой, под бешеный стук копыт, темноватой славой. На трибунах и в подтрибунных помещениях он чувствовал себя, вне всякого сомнения, хозяином. Чего же? Положения, жизни? И это легендарное: «Принеси семужки!» — как о нем кто-то писал... Я сам был свидетелем — оно звучало! Так хозяин посылает работника. И посланный — смурноглазый парень с прямыми черными волосами — скоро возвращался с коньяком, семгой. Или бегал другой, с глазами ожидающей подачки собаки. А вокруг скопище людей с потрясенными лицами выло, надеялось на чью-то милость, глухо ворчало.

Кажется, тогда уже был привезен из Кащенки младший брат Валентина Павловича — Паля, Павлик. И, следовательно, после всего он брил почти бессловесного Палю. Тихого, с застенчивой улыбкой. Потом покупали с ним на Пятницкой (дом-Елпах!) зефир в шоколаде — для его учительницы Деборы Иосифовны; говорил с нею накануне — она собиралась навестить Анну Николаевну, поддержать. И совсем уж после всего расправились на кухне с четвертинкою московской. «Вымотался нынче до предела!..» — его слова. Так и не присел, хватил стоя. А потом он поехал к себе на Беговую аллею. Напоследок попросив меня бывать у Анны Николаевны — «не в службу, а в дружбу!» — приглядеть за Палей. Если что, разыскать его. Телефон у мамы...

 

Фраза из попавшего мне в руки лет через десять справочника по жилищному законодательству.

«Основной фигурой в обеспечении технической эксплуатации государственного жилого фонда является техник-смотритель...»

Основная фигура — это я. И обеспечивал. Некоторую самоуверенность придавало удостоверение об окончании таинственных — потому что название исчезло окончательно — курсов, — какое-то время ездил на эти курсы, прилежанием радовал суровую душу Ивана Воиновича.

Еще страница...

«Он (то есть я!) должен регулярно, но не реже одного раза в месяц, обходить все находящиеся в его ведении дома, квартиры, места общего пользования, подвальные и нежилые помещения, чердаки, а также дворовые и прилегающие к ним территории, и таким образом повседневно следить...»

Обходил, как показывает мой рассказ, обхожу; что-то такое примечаю. Сегодня путь мой вокруг дома, где над входом «птичь» — крылатые кони.

Вот мы и свиделись, Жаринов! И ты здесь, Лада! Впрочем, чему удивляться: у вас сегодня судный подвал, он вас ждет.

С подвалом дело обстояло так. Меня известили, что в Вишняковском переулке соберется выездная сессия народного суда. Красный уголок примет всех, места хватит. В повестке дня: лишение родительских прав... Кого же лишают? Фамилию по телефону переврали: лишенцы муж и жена Бариновы. Приходила председательница товарищеского суда, бывшая фабричная, старуха высокого роста, взяла ключи. Медлила, приговаривала грубым рыдающим голосом: «Пропали... Пропали... Совсем пропали!» Затем, позвенев ключами, тяжело затопала к двери. Выходя крикнула: «Я ж ей, стерве, сколько раз... Смотри, говорю, мне в глаза! Смотри в глаза! А она?..» И старуха так ударила дверью, что пружины в старом диване блямкнули.

Но были и злорадствующие — откровенно. Этих я встретил уже на подходе к подвалу. Донеслось: «Занималась кустотерапией...» — «Как это?» — А глаза блестят. — «А по кустам все, по кустам лечилась! Где найдут ее, там и... Вот и кустотерапия!»

Снизу шибануло знакомой духотой.

Народу было не очень много — сидели жиденько. Те, двое, что в первом ряду, — клонили повинно головы. Отвечали слабыми голосами. Кто они? Непонятно. Поэтому, не тревожа никого, выбрался из мрачного зальца, с последнего ряда — входы и выходы стояли нараспашку. Прошел туда, где из коридора видно первый ряд и сцену. И с первого взгляда узнал, содрогнулся. Сидели Жаринов с Ладой. Она почему-то в пальто, темно-зеленом, с рыжим воротником. Он оглянулся на меня. Лицо с натянутыми к вискам морщинами было сейчас нахмуренным, чужим. Жаринов, вероятно, страдал. И однако что-то мелкое, жалкое мелькнуло в его глазах — узнал. Я вспомнил все — мои посещения того дома, Барбизон в Измайловском подвале; представил себе детей — рыженькую девочку и таинственного младенца, — и так тошно мне сделалось, что не стало мочи смотреть. Я даже замотал головой, чтобы прогнать это видение; но видение не исчезало. Тогда я ушел.

22
{"b":"237489","o":1}