Я смотрела на ребят, бултыхавшихся в нагретой солнцем воде, на пальцы, уже не солнечные, а детские, сжимающие большие куски желтого мыла, следила за тем, как они растирают по ногам и рукам пузырчатые полосы пены. Тела, головы, уши. «Мойте ваши уши», — кричала тетушка с берега. Зады, переды, пальцы рук, пальцы ног. Плеск, нырянье, фырканье, погружение в водоворот света. А потом — скорее на берег, растереться полотенцами, обернуть их вокруг себя и наперегонки, пробиваясь сквозь ивы, через двор, где солнце на мгновение снова настигнет их, в дом, одеваться. Как будто я снова встретилась с собой, какой была еще совсем недавно.
Тетушка стояла босая, попыхивая сигаретой; полузакрыв глаза, она поглядывала на меня и кивала круглой головой; она расплела две толстые косы, которые обычно носила вокруг головы, и длинные пряди рассыпались по ее плечам; два пучка волос поблескивали у нее под мышками; непривычно обнаженная кожа, кремовая, прохладная на вид, на спине и плечах казалась бледной. Бабушка Рита растягивала губы над беззубыми деснами, силилась улыбнуться мне. «Очень красиво, дорогая, очень красиво», — повторяла она, поглаживая серыми, как истлевшая бумага, руками плащ, который они надели на меня. Малыши смотрели на меня с восхищением.
Для них я была особенной.
А я стояла перед ними в этом драгоценном плаще и пыталась улыбаться. «Я знала, что наша девочка приедет, — повторяла тетушка. — Я знала, что наша девочка приедет, если мы пошлем за ней».
Со двора доносилось фырканье грузовика, и старый Хохепа, сгорбленный и ворчливый, стал торопить всех, ударяя палкой по полу. «Пошевеливайтесь, — повторял он. — Киа тере».
Мужчины помогли бабушке Рите и деду Хохепе влезть на грузовик. Их посадили на лучшие места, а потом я поднялась на специально воздвигнутый для меня помост. Остальные расселись вокруг.
В полуденной жаре вслед за другими платформами парада мы медленно ехали по городским улицам мимо людей, стоящих вдоль тротуаров. Мимо железнодорожного вокзала и магазинов, через мосты и перекрестки. И пели воинственные песни, одну за другой. Исполняли хаку[47] и пои[[48].
Я опять, как и на всех других карнавальных концертах и выступлениях, следила за реакцией толпы. Я старалась не думать об этом, сохранять ощущения раннего утра. Не замечать, что в отношении этих людей к нам есть нечто странное и непонятное. И в то же время я понимала, что ничего нового и непонятного здесь нет, — просто за время отсутствия расширился мой кругозор, я стала лучше понимать окружающее. Теперь я смотрела на себя и своих соплеменников как бы со стороны, глазами других. И от этого на душе у меня вдруг стало так одиноко и пусто, как в засохшей коробочке дикого льна, которая гремит и гремит на ветру.
Все громко хлопали и приветствовали дядю Хирини и моего двоюродного брата Хоани; они спрыгивали с грузовика на дорогу и размахивали своими таиаха[49], вставали на цыпочки, делали страшные глаза, издавали высокие, пронзительные звуки. При этом высовывали языки и вращали глазами. Казалось, мой дядя и Хоани — это два клоуна. Что на них — воротники-жабо, а носы размалеваны краской, что с них вот-вот спадут мешковатые штаны и появятся раскрашенные подштанники и подвязки. Казалось, будто они тащат повозку и лупят друг друга по головам, а кто-то другой в это время ударяет по жестянке, чтобы все знали, что у клоунов жестяные головы. Как относились эти люди к нам? К нашим песням, к танцам? Их лица выражали удовольствие, но мне в голову снова и снова приходила мысль о том, что многие люди с удовольствием ходят в зоопарк. У меня было именно такое чувство. Звери в клетках, на них можно глазеть. Вон тот — полосатый, а тот — пятнистый или с хоботом, от того воняет, а у этого — что-то вроде третьего глаза. Смотрите, они лопочут, раскачиваются на хвостах, ходят кругами, смеются, плачут, рожают.
Или в музеях. Чучела птиц, ряды раковин под стеклом, распластанные крылья альбатроса, заспиртованные тела, засушенные головы. Полые сосуды Общинного дома, куда уже никто не приходит.
Я продолжала думать об этом и в то же время старалась гнать от себя эти мысли. «Так вот что мы для них? Музейные экспонаты, древние ископаемые, раковины под стеклом. Бродячий цирк, летающий зоопарк. Люди хлопают и приветствуют нас, стараясь показать, что они знают толк в таких вещах».
Палило солнце. Тетушка, сидевшая в конце ряда, светилась и сияла, словно и сама была солнцем. Счастливым, улыбающимся, поющим солнцем, заполняющим песней весь мир. И вместе с ней пели и пританцовывали все эти маленькие солнышки. Руки в стороны, пальцы — к сердцу, сжать кулаки, разжать ладони, голову набок, потом вперед. Колышутся пиупиу[50], и шелест их как музыка; взлетают вверх шнурки с шариками. Голоса выкрикивают названия каноэ: «Таииуи», «Такитиму», «Курахаупо», «Те Арава»[51]…
Малыши упиваются силой своих высоких голосов, танцуют их руки, притоптывают ноги. Им и невдомек, что для толпы мы — всего лишь экспонаты под стеклом, что для этих людей на головах у нашего дяди и двоюродного брата, вращающих глазами и притоптывающих ногами, — остроконечные клоунские колпаки.
И вдруг мне захотелось быть поближе к своим, к тетушке и дяде, Хоани и малышам, старой Рите и деду Хохепе.
Мы въехали на спортплощадку, и, когда грузовик остановился, ребята высыпали на поле и помчались разыскивать своих школьных друзей. Тетушка и Хоани помогли бабушке Рите и старику Хохепе сойти с грузовика. Я чувствовала себя намного старше любого из них.
Стояла жара. Солнце низвергало на потрескавшуюся летнюю землю палящие лучи и снопы света — мы шли к павильону. «Тебе никогда не казалось, что ты в цирке?» — сказала я Хоани, моему ровеснику. Он встал на руки и остаток пути так и прошел вверх ногами. Мне показалось, что Хоани понимает, о чем я веду речь.
Чай. Чай и сандвичи. Кусочки засохшего торта, бутылки теплой, как кровь, фруктовой воды и чьи-то слова «Что вы делаете здесь в таких нарядах?». Мальчишки из школы двоюродной сестры Лены. «Разве вы не видели нас на грузовике?» — спросила Лена — «Видели», — сказал один из них. Он взял у Лены ее пои и стал раскручивать его все сильнее и сильнее, при этом тот жужжал, как летящий самолет.
Мистер Гудвин, советник и городской мясник, дотронулся до плеча дяди Хирини и сказал: «Грандиозно, великолепно», давая этим понять, сколь великолепен он сам, один из организаторов парада, проживший в этом городе всю жизнь среди раскачивающихся сосисок, до черноты подгоревшего пудинга, зажаренных бараньих ног и ребер, расфасованной требухи, говядины, окороков и сочных отбивных. «Великолепно». Он был великолепен. Это словно утверждала и его великолепная мясистая рука, покоящаяся на дядюшкином плече.
Дядя Хирини верил этой руке. Каждый, глядя на эту руку, также верил ей. В такие дни, казалось, все были преисполнены веры.
Какая-то дама, президент Ассоциации сельских женщин, разговаривала с бабушкой Ритой; она так кричала, будто та была глухая или выжила из ума; бабушка Рита кивала головой и не могла дождаться, когда же наконец уйдет эта женщина и она сможет съесть свой кусок торта.
Было душно и жарко в этом зале, пропахшем кислым пивом и дымом, стелющимся по стенам, полу, старым потрескавшимся скамьям и покосившимся столам на козлах. Птичий помет, паутина, мышиные следы. Ребята наелись досыта и бегали по павильону. Пиупиу колыхались и били их по ногам. Тетушка хватала детей за руки и шепотом просила, чтобы они шли на улицу. Ей хотелось, чтобы все выглядело прилично, чтобы ребята вели себя хорошо и не позорили ее. Она готова была крикнуть: «Уходите отсюда, сорванцы! Сейчас же отправляйтесь на улицу! Кто порвет пиупиу, получит по заднице». Но она молча прихлебывала чай и жевала бутерброд.