— Другого времени, может, и не найдется.
— Ничего не понимаю. Вместо того чтобы выполнять сменное задание, вы устраиваете митинги, как анархисты!
— А мы не собираемся выполнять сменное задание!
— До феньки нам такая работа!
— Бросай, ребята, все это к чертовой матери и тоже пойдем увольняться!
— Была б шея!..
Взвинченная Зяблиным толпа бушевала.
— Братцы, да вы что, а? Да вы с ума посходили, что ли? — восклицал Ветлицкий, испугавшись не на шутку. — Это же забастовка!
— А нам плевать!
— Нам бояться нечего!
— Мы не против Советской власти, а против тех, кто власть позорит!
— Товарищи, прошу вас, прекратите немедленно митинговать. В какое положение вы меня ставите?
— А вам‑то что? Вы от нас уходите.
— Да кто вам такое сказал?
— Знаем…
— Да скажите толком, в чем дело? — закричал Ветлицкий.
Зяблин кашлянул в кулак.
— Станислав Егорыч, три года все мы с вами вытаскивали вот это из навоза, — раскинул он руками. — Тяжело вытаскивали. Вы не пай–мальчиком пришли и, чего уж греха таить, не были для нас нянечкой, не гладили по шерстке, чтобы лучшим казаться, не заигрывали. И потому пришлись нам. Мы увидели в вас работягу, такого же, как мы, и даже похлеще. И еще потому, что вы никого ни разу не обманули. Верно я говорю? — повернулся он к рабочим. Те согласно загудели. — А теперь, Станислав Егорыч, вы бросаете нас на произвол, то есть опять в яму. Каждый, конечно, понимает: рыба ищет, где глубже, человек — где лучше. То же и вы. Ну, а мы как же? Зачем было дразнить людей? Разве командиры на войне, когда трудно, бросали свои роты или взвода и убегали, где обстановка полегче?
Ветлицкий хлопал глазами, закусив губу. Рабочие смотрели на него требовательно и выжидающе. Внезапно сердце его вздрогнуло, и по груди разлилась жаркая истома. Даже в глазах потемнело от волнения и нежности к этим людям. Лица их внезапно поплыли, теряя различительные черты, стали похожи одно на другое, как звенья одной цепи. «Да ведь я тоже звено этой цепи, — мелькнуло в его сознании. — И если одно звено разорвется, не выдержит общей нагрузки, цепь рассыплется». На его напряженном лице дрожала маленькая жилка, та, что ближе к виску, — это так сильно колотилось сердце, и это видели все, и все ожидали от него чего‑то. А он молчал, превозмогая нахлынувшее неожиданно всеохватывающее чувство радости. Странное, необъяснимое состояние в столь неподходящий момент, но оно было.
— Черти!.. — вздохнул Ветлицкий, терзая мочку правого уха. Оторвал руку от уха, вынул из кармана какую‑то бумажку, сказал громко: — Вот обходной листок! — Поднял над головой, разорвал на клочки и сунул обратно в карман.
Рабочие проследили за его движениями, заулыбались то один, то другой и, перемигиваясь, начали расходиться по своим местам.
В пролете опять забухало, застрекотало, земля под ногами завибрировала.
Ветлицкий направился в свою конторку. Проходя мимо пресса, где сидела Зина, остановился, спросил, улыбаясь:
— Начинаешь?
— Кончаю, видимо… — вздохнула Зина, подняв печальные глаза.
— Что так? То рвалась в цех, а приступила к работе— и на тебе… Или опять что‑то стряслось?
Зина нагнула голову, промолчала. Ветлицкий потрепал осторожно ее по плечу и пошел по грохотавшему пролету, держа направление на Зяблина, чтобы устроить зачинщику беспорядка разнос.
Месяц начинался новый. Свистопляска на участке продолжалась старая. Как и прежде, первая декада металлом не–обеспечена, опять мудри, химичь, рискуй, своди как хочешь концы с концами. Выкручивайтесь, начальник и мастера, помните, что в случае срыва, отдуваться придется вам.
Ветлицкий, позвав к себе планировщицу, засел с ней составлять график загрузки и переналадок многооперационных прессов, чтобы дать сборочным цехам самые срочные типы сепараторов вовремя. «Пасьянс» раскладывали долго, примеряли и так и этак, перечеркивали и начинали сызнова прикидывать по срокам изготовления, заменять один тип другим в зависимости от наличия металла или предполагаемого поступления его на завод. Наконец график слепили, но сооружение получилось непрочным, как всякое строение, возведенное на непрочном фундаменте: тронешь кирпич, и все рушится.
Ветлицкий послал планировщицу чертить графики начисто, встал из‑за стола, распрямил плечи. В дверях возник Кабачонок, в руке бумаги, на толстом лице растерянность. Подошел к столу, положил два листка.
— Вот, — развел он руками. — Сразу двое на увольнение. С кем же я работать буду, если уйдет подсобник, этот чертов Дудка? Сам буду выгребать из приямков отходы? Зина уж ладно, штамповщицу скорее найдем. Ее, кстати, крепко поддерживает профсоюз, то бишь Катерина… Поддерживает в смысле увольнения.
— Вот как? Здорово спелись… А ну‑ка, давай сюда профсоюзную деятельницу!
Когда вошла Катерина, Ветлицкий сделал вид, что внимательно читает важную бумагу.
— Слушаю, Станислав Егорыч.
— Сидя послушаешь, — показал Ветлицкий на табуретку.
Катерина присела.
— Вот что, Катерина, то что ты болеешь за свою подопечную, очень хорошо. Не оставляешь ее в трудные минуты — еще лучше, но когда ты сбиваешь ее с толку и направляешь явно «не в ту степь», это уже ни в какие ворота не лезет. Зина — девушка исключительно честная, преданная своей цели, но у нее же была травма! Отсюда депрессия, обостренное чувство… Но ведь это порыв. Ее надо успокоить, уговорить. Ты делаешь наоборот: поддерживаешь ее, как говорит Кабачонок, «в смысле увольнения».
— Разве я ее толкаю на увольнение? Если на то пошло, мне просто не удалось убедить ее. А не сумела потому… потому, что сама баба. Слабая, бестолковая баба. Но кто поймет Зинку лучше меня? По правде скажу, мне боязно стало за нее. Мечется девка. Да вы сами, когда мы прибегали к вам на именины, заметили, наверное.
— Чего ей метаться?
— Ведь первый раз в жизни такое!
— Не понимаю.
— Оно и видно… Скажите, Станислав Егорыч, вот мы с вами ходили к Зине в больницу, а зачем?
— Странный вопрос! Поддержать морально девушку, у которой нет поблизости родителей. Мной, например, руководили самые лучшие побуждения.
— А другой ходил… Что вы, мужики, понимаете в женских чувствах!
— Гм… А что, собственно, надо понимать?
— Девушка влюбилась в него и ждет желанного слова, а он… В общем, как только ее выписали из больницы, вдруг словно все обрезало. Он больше с ней не встречался. Почему? Не известно. Может, раздумал и не собирается сделать Зину счастливой? Но чем она хуже его? Вы добрый человек, Станислав Егорыч, вы жалеете Зину, так помогите ей не одной жалостью! — воскликнула Катерина и схватила его судорожно за руку. Он отстранился, недоумевая. — Зинка гордая, Станислав Егорыч, а ведь это ее первая любовь.
Ветлицкий слушал Катерину, хмурясь и поеживаясь:
— Чем же я могу помочь?
— Поговорите с ним по–мужски, пристыдите, пусть одумается.
— Как так? Не захотел любить, а потом одумался и взялся за любовь?
— Ну и что? Разве так не бывает? Раскроют человеку глаза…
— Да кто этот человек в конце концов?
— О, господи! Все знают, только вы не знаете.
— Понятия не имею.
— Элегий!
— Кто‑кто?
— Дудка!
— Тьфу! Час от часу не легче. И это такой идеал у Зины? Достойной, красивой, чистой девушки? Поистине любовь зла, но тут, Катерина, прошу уволить меня, тут я помощником вашим не стану, наоборот: приложу усилия, чтобы… Да, впрочем, особых усилий прилагать и не придется. Дудка подал заявление на расчет.
— Как заявление? — ахнула Катерина и наморщила лоб, думая напряженно о чем‑то. — Ой, я, кажется, начинаю понимать, — ахнула она снова. — Ведь Элегий перед Зиной виноват, это он испугал ее, когда она сидела за прессом. Тогда и случилось. Он вообще всегда потешался над ней, насмехался, а когда случилось несчастье, перетрусил, из кожи лез, чтоб задобрить ее, чтоб она не заявила на него. Прибегал каждый день, носил передачки, а Зина, простая душа, приняла это… Да ведь и то оказать, любую из нас растрогает внимание такое. Ох–ох–ох! Какой же он все‑таки… — Катерина задохнулась от возмущения.