Не закончил возиться с ногой, как слышу окрик на моем языке, с баварским этаким диалектом:
«Кто здесь?»
Я припал к земле, не дышу. Прошло с полминуты — и другой голос:
«Видать, русский какой‑то не сдох еще».
«Сволочь, — думаю. — Самому б тебе сдохнуть!»
В небе — отблески пожара, и мне снизу хорошо видны две согнутые фигуры: точь–в-точь два стервятника шныряют среди убитых, наклоняются, обшаривают. Меня в холодный пот кинуло — мародеры! Обнаружат сейчас, а в пистолете ни единого патрона.
А они опять переговариваются:
«Здесь ничем не поживишься, одни солдаты. У них в карманах сквозняк. Пойдем».
То ли от страха, как бы наши не нагрянули, то ли жутко стало среди трупов, ушли.
Где‑то далеко все еще слышалась стрельба — отголоски, что ли, недавнего боя. Помалу зарево пожара потускнело, над головой проступили звезды. У меня зуб на зуб не попадал, середина лета, а я мерз, как шенок на морозе.
Вдруг слышу стон:
«Люди! Братцы! Есть ли кто ш–шивой?»
Я тихонько отозвался, назвал себя.
«Товарищ командир, испить бы мне, помираю…» — заныл раненый.
«Эх, друг, — говорю, — я сам такой…»
Все же поднатужился, попробовал перевернуться на живот, да неудачно, и ткнулся носом в землю.
Раненый красноармеец, видать, обрадовался, что не один в поле, снова застонал:
«Мош–шеньки нет терпеть… Капельку бы…»
«Эх, ты, — думаю, — бедолага. Мое положение не лучше твоего. Если за ночь не помру, то замучают утром. Чего жДать от фашистов советскому командиру, немцу, да еще коммунисту! А помирать неохота. Ух, неохота!
И вдруг мне пришла в голову штука.
Стащил гимнастерку с убитого, что лежал в головах, напялил на себя, а свою с документами стал зарывать в землю. Под руку попали совсем еще мелкие клубни картошки. Стал жевать, высасывать сок. Мерзость.
Позвал тихонько раненого: «Грызи, говорю, товарищ, картошку, помогает». А он мне шепеляво: «Нешем… Жубы выбиты».
Приближался рассвет. Я уже поставил на себе крест, приготовился принять смерть. Вдруг — шаги. Опять какой‑то высокий шастал среди трупов, наклонялся, поднимал что‑то, совал за пояс. Медленно приближался ко мне. На плече — три автомата, за поясом натыканы гранаты. Неожиданно попал куда‑то ногой, приглушенно ругнулся: «Тьфу, туды твою…»
Эх, братцы! Слаще трелей соловьиных показалась мне в ту минуту матерщина, прекрасней всех песен на свете!
«Дружище!» — вскрикнул я, не помня себя от радости.
«О! Ты живой? Кто ты? — наклонился он надо мной. Лицо широкое, скуластое.
«Бек, — говорю я, — Андрей Иванович». Генрих, по–русски — Андрей.
«О! Так мы с тобой тезки! Я тоже Андрей Иваныч».
«Воды бы глоток, покалечило меня», — попросил я.
Он снял с пояса фляжку, потряс. Тут я вспомнил про другого раненого, сказал:
«Там лежит еще…. Дай ему сначала».
Красноармеец послушался, но скоро вернулся огорченный.
«Помер», — сказал он тихо.
Я пил так, как не пил никогда в жизни. До могилы буду помнить те глотки.
А тезка мой развернул чью‑то скатку, перетащил меня на шинель и поволок к лесу.
Уже совсем рассвело и до опушки было рукой подать, когда по нам открыли огонь. Андрей спрятался за куст, начал отстреливаться из автомата. Потом упал и больше не шелохнулся. Я, где и сила взялась, подполз к нему, расстегнул гимнастерку. Думал — ранило. И вдруг увидел: грудь его была обвернута алым шелком. Знамя! Наше полковое знамя. Я спрятал его себе за пазуху и — помню лишь — шептал как заведенный одно: «Нельзя умирать, нельзя умирать!» Книжку красноармейскую тезки тоже забрал, автомат повесил на шею.
Как оказался в лесу, до сих пор не имею представления. Утром меня подобрали бойцы из нашего рассеянного полка, унесли в густую чащу.
Только к зиме оклемался мало–помалу и остался в глубоком тылу партизанить. Всю войну так и числился под именем Андрея Носова.
Вот и все, пожалуй. Много было всякого за четыре года, но это считаю самым памятным и тяжелым.
Бек закончил, и наступила длинная пауза. Карцев словно новыми глазами посмотрел на своего первого учителя, с которым проработал рядом столько времени, у которого перенимал тонкости бурового мастерства. Затем спросил:
— А что с полковым знаменем?
— В Москву переправили. Через год, когда наладилась связь с партизанским центром. Здесь я уже ни при чем.
— Ни при чем… — как эхо повторил кто‑то из слушавших и вздохнул. А Кожанов, обращаясь к Кияну, сказал:
— Что ж, теперь очередь хозяина?
— Ладно, расскажу и я памятный случай. Памятный, а на самом деле анекдотичный. Было это осенью сорок второго. Я в то время командовал малым тральщиком из тюлькиного, как шутили тогда, флота. Тралить, собственно, особенно* не приходилось — несли дозорную службу, разные вспомогательные задания выполняли и доплавались до того, что немец под Туапсе, а мы в Азовском море болтаемся. Получилась форменная ерунда на постном масле.
Керченский пролив простреливался с двух сторон, над головой фашистские самолеты, топлива в обрез и радиостанция — гроб с музыкой, не пищит. К тому же штормить стало в азовской луже, душа вон! В общем, топи коробку и пробирайся как кто сумеет к сзоим. А не хочешь — жми напропалую через пролив, прорывайся.
Легко сказать: прорывайся! Правда, осадка у нашего «силуэта» была такая, что мин заграждения мы опасались не очень, разве что магнитных, но нелегко отважиться на такой поход. Собрал команду, спрашиваю:
«Рискнем, морячки? Или оставим наш шифр на грунте вместо волнореза?»
«Почему не риокнуть? Риск — благородное дело. Чем он кончится, это другой вопрос…» — сказали рассудительные.
А стопроцентные энтузиасты, крикуны — таких в любом месте встретишь, — конечно, как говорится, «полезли в топку», заорали, что думать тут нечего, что они готовы тотчас погибнуть смертью храбрых и так далее. На них я нуль внимания. Не трусы, но именно у таких при длительном напряжении чаще всего отказывают нервишки. Такого сорта оказался и боцман мой: пойдем на любой риск, если риск будет длиться секунды.
«Неужели, — говорит он, — наш мичман не сумеет провести через пролив шито–крыто? Ведь побережье для него… что собственные карманы!»
Мичман Куликовский был из местных, до войны ходил на рудовозах от Керчи до Мариуполя. Буркнул:
«В нашем положении — лоции грош цена. Маневрировать ночью среди отмелей под огнем береговых батарей гиблое дело. А вообще попробовать стоит Если возможно — сделаем, если невозможно — постараемся сделать. Погода нам на руку, шторм нагнал воды в пролив метра на полтора…»
Я отдал команду: «В поход!»
Ночь выдалась кромешная. Тучи неслись низко, над самой водой, сеял мелкий дождь, по палубе перекатывались волны. Шли задраены наглухо. Куликовский стоял за штурвалом, вел коробку втемную, по чутью, но пролив нашел безошибочно. Оставалось главное: прошмыгнуть незаметно мимо противника.
Команда почти вся была из моряков торгового флота. Парни, промытые водами всех морей и океанов. Каждый понимал: чем позже заметят нас, тем больше шансов проскочить. Пушчонка на борту плевая, вся надежда на маневр, да еще на Николая–угодника, покровителя, как говорят, моряков и пьяниц…
Приключения начались на траверзе Маячного. Поднялась свистопляска — света не взвидели. Пальба, ракеты, разрывы снарядов. По палубе и по бортам — грохот осколков… Ослепило, оглушило, коробка на волнах болтается, как пустая бочка.
В этот момент на мостике появляется боцман: бледный, рот перекошен. Раскинул руки, показывает: вот, дескать, такая пробоина в правом борту, судно заливает. На корме пожар, а рядом отсек с боеприпасами…
«Все? — крикнул я. — Тонем, горим, а вы зачем на судне? Принимайте меры!» А он только глазами хлопает. Вижу — человек не в себе, сломлен, не выдержали нервы. «Не намного же хватило у тебя горючего…» — подумал я, и сам не знаю, какой черт шепнул: бей!
От прямого в скулу боцман отлетел в угол рубки и с полминуты не двигался. Потом медленно встал и подсмотрел на меня с удивлением. И вы знаете? Другой человек встал!